А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я

 

Сергей Клычков (1920–1930-е)

C. Клычков был красивым, статным, синеглазым. Н. Клюев писал о нем А. Ширяевцу 3.05.14: «Это высокий, с сокольими очами юноша, с алыми степными губами, с белой сахарной кожей…» [1]. А. Ахматова говорила второй супруге Клычкова В. Н. Горбачевой, «что Сергей Антонович был в молодости поразительно красив […]» [2]; он был, как считала Ахаматова, человеком «ослепительной красоты» [3].

Он показывал красоту слова, даже неказистого. Слово было для него источником вдохновения, оно давало ощущение подлинного счастья: «Земная светлая моя отрада, / О, птица золотая – песнь, / Мне ничего, уж ничего не надо, / Не надо и того, что есть» («Земная светлая моя отрада…», 1922–1923). Н. Павлович справедливо говорила о Клычкове как о поэте «по своему душевному складу»,  она писала о любви Клычкова к «слову как таковому», к  народным словам, которыми он «вышивал» [4] свою речь. Если бы ему пришлось выбирать между словом и любовью, он выбрал бы первое: 24.12.27 литературовед П. А. Журов записал в дневнике его фразу о творчестве как высочайшем благе: «[…] ни одна любовь не дает столько» [5]. Слово не раз спасало его от отчаяния: «А я живу лишь от строки до строчки», – писал он («Мне говорила мать…», 1922). В ноябре 1931 г., издерганный критикой, лишенный возможности публиковать свои произведения, он сказал В. Горбачевой: «Мне снятся очень странные сны. Их очень трудно рассказать, потому что они очень бессвязны, но в главном все они сводятся к одному: тот, кому они снятся, так изголодался, так истосковался по творчеству, что слова в этих снах стоят перед ним диковинными цветами, стоит только нагнуться и сорвать, набрать их полную охапку, и глядишь, как венок из овздуванчиков, само лезет четверостишие, то ли лепестки, то ли буквы – ничего не поймешь, а когда просыпаешься, то еще в носу (может быть, оттого, что бросил курить и сплю с открытой форточкой) ходит некий аромат лепестково-буквенный, без смысла и содержания, полный, однако, радостного воспоминания и не менее радостной надежды» [6].

Благодаря слову Клычков понял, что и во времена бессмыслицы его жизнь все-таки не лишена смысла, а его творческие возможности еще не исчерпаны. Так, в стихотворении «Я устал от хулы и коварства…» (1928–1929) лирический герой решился «безголосой ночью» уйти в заплотинное царство, но не нашел в песке ключа от того царства. Значит, нужное слово еще не найдено поэтом и, следовательно, смертные сроки еще не подошли:

Знать, до срока мне снова и снова
   Звать, и плакать, и ждать у реки:
   Еще мной не промолвлено слово,
   Что, как молот, сбивает оковы
   И, как ключ, отпирает замки.

Клычков допускал, что в слове скрыта радостная ложь, обманное. Тютчевская идея об ограниченности возможностей слова ему, по-видимому, не чужда; и «мысль изреченная есть ложь», и «как сердцу высказать себя?» («Silentium», 1830) ему понятны. В статье «Лысая гора» (1922) Клычков тоже задавался вопросом : «[…] а душу можно ль рассказать?» [7] (2, 475). Он все же не видел в поэтическом слове по-пушкински божественного глагола («Поэт», 1827) или его лермонтовского аналога – слова, рожденное из пламени и света («Есть речи – значенье…», 1841). Да и поэт в клычковской интерпретации не теург, не пророк, не вестник, он даже не избранник. Современник, по Клычкову, слаб и неразумен, он не знает  заветного слова, а природа – знает, например «от древности седые совы»  («О, если бы вы знали слово…», 1929). Да и слово это рождено самой природой. В «Пригрезился, быть может, водяной…» (1929) Клычков писал: «Зато, как явь, певучие уста / Прослышал я в немолчном  шуме леса!» Лейтмотивный образ прозы Клычкова – книга «Златые Уста», хранительница мудрости мира, вариант «Голубиной книги»; утерянная людьми, она принадлежит лесу, листают ее пушистые зайцы, буквы рассыпались в траве ягодой, и клюет их птица черныш. Пророческое знание о мире было доступно патриархальному человеку («Знал мой дед такое слово…», 1929), но человек новой эпохи темен. В тяжелую минуту Клычков записал: «Неужели действительно нет этого волшебного слова, по которому, завороженный, засыпает мир? Неужели и вправду нет Бога? Тогда обращается все в страшную бессмыслицу!» [8]

Итак, представления Клычкова о поэте неамбициозны, и если  встречается в его лирике образ крыльев, то речь идет не о поэте ангельского чина, а о душе простого человека – «Чтоб в смертный час вспорхнуть и улететь» («Я от окна бреду с клюкою…», 1922). В его поэзии конца 1920-х тема слова зазвучала трагически. Все чаще, вслед за А. Блоком, он писал о немоте, безглагольности, бессловности времени, характеристикой лихолетья стал образ «безголосой мглы» («Пока из слов не пышет пламя…», 1929). Он писал о том, как голос лирика заглушается громом, а сам он – будто сверчек за трубой («Под кровлей шаткою моею…», 1929).

Клычкову ничего не оставалось, как признать обреченность поэта на страдания, но он в то же время не снимал с него ответственности за судьбу народа. Стараясь понять высший смысл знаковых самоубийств, он усмотрел в смерти современных поэтов расплату  во имя искупления и очищения. Есенинское «До свиданья, друг мой, до свиданья…» (1925), предсмертное письмо В. Маяковского навели его на неожиданную мысль: «В древности  злокачественную коросту и паршу лечили, обмываясь собственной кровью. Современной литературе неплохо бы воскресить этот способ лечения. Не здесь ли тайна трагических обращений к т[оварищу] правительству, стихов, написанных кровью?» [9]. При этом талант Есенина он ценил, а в Маяковском не видел особого поэтического дара: «Маяковский был не поэт, а верблюд, вдобавок двугорбый», – писал он, полагая, очевидно, под горбом  бремя государственного поэта; трагизм, однако, был в том, что горб не помог Маяковскому перейти «пустыню» [10]. Мы можем предположить, что Клычков относился к поэзии Маяковского, первая книга которого называлась «Простое как мычание» (1916), как к голосу стада, толпы: «Я с даром ясной речи, / И чту я наш язык, / А не блеюн овечий / И не коровий мык!» («Должно быть, я калека…», 1929).

Если поэт не теург и не апостол, то кто? Странник. Бесприютный. Клычков поверил в собственную сентенцию, ничего общего с принципом интернационализма не имеющую: человек обречен на «лихое кочевье» («Стала жизнь человечья бедна и убога…», 1923, 1927). Вариантов этой темы в его лирике много. Вот лишь несколько примеров: душа поэта – «как торба, снаряженная в дорогу» («Упрятана душа под перехват ребра…», 1929); для  бесприютного пловца нет причала («Луна», 1926–1927); «И вот бреду по свету наудачу, куда подует вешний ветерок» («Надела платье белое из шелка…», 1922); «Я от окна бреду с клюкою / К запорошенному окну, / Но злою участью такою / Я никого не попреку» («Я от окна бреду с клюкою…», 1922). Духовно Клычков – человек деревни, но он уже не крестьянин; он долго жил в Москве, но в городе он чужой. Он чужой в своей семье, отношения с супругой далеко не идеальны. Он чужой в советской России. Клычков жил с чувством бездомья. В стихотворении «Дрожит, трясется и боится…» (1927) он описал, как зверь и птица  льнут к дому, но и им, как человеку, суждено утратить кров и либо странствовать, либо погибать: мелеет Дубна, вырубается лес, природный мир увядает, места обитания покидают рыси, медведи, лоси – и поэт  бредет им вслед.  Его лирический герой  «одинок и сир» («Мне не уйти из круга…», 1929), «слаб и сир» («Когда взгядишься в эти зданья…», 1929). В бездомности нет ничего романтического или антимещанского, бездомность – лихое бремя: в чужом доме и  складень своим темным ликом, и ухват смотрят с недоверием («Хорошо, когда у крова…», 1929).

В клычковском отношении к бытию развились умозрения позднего Л. Н. Толстого, который 22.04.01 записал в дневнике мысль о своей малости, своем ничтожестве [11]. Мир, по Клычкову, – непостижимый универс. Он восклицал: «Мир так велик, а я так мал!» («От поля с мягкою травою…», 1929). В таком осознании своего я было глубоко нравственное понимание природы, космоса, наконец, Бога. Как писал Толстой 8.08.07: «Нет ничего более полезного для души, как памятование о том, что ты – ничтожная и по времени, и по пространству козявка, сила которой только в понимании этого своего ничтожества» [12].

При этом Клычков жил с ощущением своей неразрывности с природой. Само рождение поэта в лесном малиннике как бы предопределило источник его жизненных сил и вдохновения. Его рождение необычно, даже символично: «Мне говорила мать, что в розовой сорочке / Багряною зарей родился я на свет» («Мне говорила мать…», 1922). В Клычкове с детства накапливалось восхищение естественным миром, а потом рождались строки о благодати: «Вкушает мир покой и увяданье, / И в сердце у меня такой же тихий свет…» («Люблю тебя я, сумрак предосенний…», 1922), о пространстве плодоносящем и безмерном: «Идешь, идешь, – / И только целый день / Ячмень и рожь / Пугливо зыблют тень / От облака, бегущего по небу…» («Куда ни глянь…», 1919, 1927), о поклонении вечному небу:  «Так хорошо склониться ниц / Пред ликом вечного сиянья, / Пред хором бессловесных птиц…» («Лежит заря, как опоясок..», 1928–1929). Клычков поэт органический и чтобы почувствовать гармонию, «изведать предвечный покой», ему достаточно малого – хотя бы прильнуть к сугробу («Всего непосильнее злоба…», 1928–1929).

В натурфилософском понимании мира Клычкова особо привлекала тайна взаимообусловленности всего сущего. Его лирический герой, как и герои его прозы, размышлял об универсальности мира, о подобии быта и бытия:

Пусть старый Бог живет на небеси,
   Как вечный мельник у плотины…
   Высь звездная – не та же ль ряска тины,
   А мы – не щуки ли и караси?
                   («Лукавый на счастливого похож…», 1930-е).

 

Не менее значима в его произведениях идея круга, природных циклов. В его романах часты такие образы: солнце, как колесо, катится по хребтине земли, а за краем земли  небесная пустошь, голубой луг и на нем цветы золотые, «в полночь цветы срываются с веток на тихом запредельном ветру и падают сверху на землю, чертя над землей золотую дугу» (1, 373); безмерны  концы и начала, и единый свет держит над землей золотой фонарь, а ночью держит серебряный; в мире «все круглое» – «круглый месяц, круглое солнце, круглое и колесо… у телеги» (2, 25). Эта же тема – одна из повторяющихся в лирике Клычкова. Так, в стихотворении «День и ночь златой печатью…» (1929) он писал: «День и ночь златой печатью / Навсегда закреплены, / Знаком роста и зачатья, / Кругом солнца и луны!» В его поэтических пейзажах изначальный свет  щедро «пролит над полями», и ему «кончины нет» («До слез любя страну родную…», 1930).

Размышляя о безначальности и бесконечности бытия, о том, что «У мира нет нигде начала, / И значит, нет ни в чем конца», поэт писал и о том, что у человека все же есть чувство начала и конца – он проходит путь «из жизни в смерть» («Луна», 1926–1927). Светила не знают увядания, они вечно молоды: «И месяц золотой и юный, / Ни дней не знающий, ни лет» («Пылает за окном звезда…», 1922). Но человеку знакомы утекание юности и относительность восприятий. Как в «Элегии» (1930) Пушкина говорится: «Безумных лет угасшее веселье / Мне тяжело, как горькое похмелье», так и Клычков писал: «Юность – питье солодовое, / Без опохмелки – дурман», и лишь с годами понимаешь, как короток и как горек отпущенный человеку срок («Юность – питье солодовое…», 1923, 1927). Сроки, годы, часы – частые образы клычковской лирики: «Словно бродяги  без крова, / В окна заглянут года», «В жизни всему свои сроки» («В жизни всему свои сроки…», 1924), «Всему пора, всему свой час – / И доброму, и злому…» («Я тешу и лелею грусть…», 1929), «Что положены сроки судьбою» («Я устал от хулы и коварства…»). Человек смиряется перед законами времени и не бросает вызова срокам. Он покорен «общему закону», как лирический герой пушкинского «…Вновь я посетил…» (1835). И как в пушкинской лирике, в стихотворениях Клычкова развита тема сродства грусти и печали, горестей и радостей – и в этой взаимодополняемости противоположных состояний опять же проявляется  вселенский порядок.

Клычков, как зверь, чуял скрытые движения природы. Тайные, недоступные самоуверенному преобразователю связи человека и леса, живности, цветов были для Клычкова явными. Он создал образ универсального мира. Потому мак – это след непогребенных душ («Иду в поля за Божьей данью…», 1922), сердце – это «пугливый сурок» («В жизни всему свои сроки…»), лирический герой пуглив, «как сурок» («В поле холодно и сыро…», 1930–1931). Поэт,  описывая гулянье зайцев под луной, говорил о собственной заячьей душе: «За бедную заячью душу / Я так благодарен судьбе» («Весной на проталой полянке…» 1921, 1927). Заячья душа – один из любимых клычковских образов. В романе «Сахарный немец» (1925) главного героя  с нежным сердцем зовут Зайчиком. В лирике снег сравнивался с заячьими лапками,  красное солнышко ассоциировалось с заячьей кровью, звезды выпадали, будто заячий след («Пухлый снежок – словно заячьи лапки…», 1923), старость выдавали морщины – заячьи следы: «В верный срок морщины лягут, / Словно после зайца  петли» («В свой черед идет год за год…», 1929), для человека и зайца один приют: домашний бес вызывает семейные раздоры – и «Лучше жить тогда у пашни / Вместе с зайцем под кустом…» («Славно жить под новой дранью…», 1929). Заяц – как лирический двойник поэта, родная и родственная душа. Заметим, что и в поэзии Клюева есть природный двойник, но для него он еще и тотем. Это медведь [13]. Клюев называл себя послом от медведя. В «Погорельщине» (1928) медведь матерый – хранитель златой книги. В «Песни о великой матери» (между 1929 и 1934) героиня  проваливается в берлогу, когда ее хозяин видит брачный сон о том, как он «берет любовь в полон» – и «Лежат, как гребень, когти / На девичьих сосцах». Эротизм тотема показан и в стихотворении «У соседа дочурка с косичкой..» (1921): «Медвежья хвойная нега – / Внимать заонежским бабам». В зрачках поэта «медвежье солнце» («Четвертый Рим», 1921), а в стихотворении  «Дремлю с медведем в обнимку…» (1921) поэт творчески и плотски родствен медведю: он дремлет на медвежьей лапе, он знает, «как яр поцелуй медвежий», он питает медведя «кровью словесной», а «В тиши звериного крова / Скулят медвежата-звуки». В клюевском образе, экспрессивном и вызывающем, нет клычковской мягкости и целомудрия.

В целом же зооморфность человека – черта, лишенная в поэзии «новокрестьян» негативного смысла: она обнаруживала в нем принадлежность к естественному миру и природную мудрость. Как полагал Клычков, русский человек принес свой уклад из берлоги, «в привычках перенял он рысь» («До слез любя страну родную…»). По сути, и в этой теме выразилась коренная идея Клычкова о единстве  всего сущего:

Все слилось в этом древнем мире,
   И стало все теперь сродни:
   И звезд мерцание в эфире,
   И волчьи на снегу огни!..
              («Плывет луна, и воют волки…», 1929).

Метафора – выразительница всеединства, множественных связей обитателей тварного мира и космоса – стала основным, если не тотальным, приемом в лирике Клычкова. Например, «Вечер пройдет и уронит / Щит золотой у ворот» («В жизни всему свои сроки…»), «Гадает ночь-цыганка, / На звезды хмуря бровь» («Душа моя, как птица…», 1924), «Верба шапку ниже клонит, / За пряслó выходит ель» («У меня в избенке тесно…», 1922, 1923), «То осень старый бор обходит вдоль границ» («Люблю тебя я, сумрак предосенний…», 1922), береза «В необлетевший  рдяный куст / Нагие руки уронила» («Осенний день прозрачно стынет…», 1922–1923), солнце «Свою золотую телегу / все выше и выше катит» («На речке вода убывает…», 1923), «Легла покойницей луна за тучу» («Моя душа дошла до исступленья…», 1929), «Брови черной тучи хмуря / Ветер бьет, как плеть…» («Брови черной тучи хмуря…», 1929), «Приснился взгляд – под осень омут синий!» («Пригрезился, быть может, водяной…», 1929). Стихотворения Клычкова, как и его проза, наполнены метафорическими картинами вроде:

Да заря крылом разбитым,
   Осыпая перья вниз,
   Бьется по могильным плитам
   Да по крышам изб.
                   («Монастырскими крестами…», 1922)

Метафоричны эпитеты: «Закатных вечеров торжественный разлив…» («Люблю тебя я, сумрак предосенний…»), метафоричны сравнения: вечернее облако – «Словно над печью на пялках лиса» («Пухлый снежок – словно заячьи лапки…»), «Где из синих глубин в голубое / Полумесяц плывет, словно линь…», «Вот и звезды, как окуни в стае, / Вот и лилия, словно свеча…» («Я устал от хулы и коварства…»), «Я – как черныш во время линьки летней…» («Я у людей не пользуюсь любовью…», 1929), метель машет снегом, «словно ведьма широким подолом» («Метель», конец 1920-х), «И над миром, как секира, / Полумесяц занесен» («В поле холодно и сыро…», 1930–1931).

Метафорические пространства были насыщены интенсивным светом, Клычков напитывал свои лирические полотна определенным, порой до экспрессивного, цветом. Так создавался образ мира действительного, но для  скучного глаза материалиста – чрезвычайного; в реальности очевидной открывалась реальность скрытая. Закат был «багрян и матов» (О, если бы вы знали слово…»), «В багровом полыме осины, / Березы в золотом зною…» («В багровом полыме осины…», 1925), «Спряталось за ним златое солнце» («Осень! Осень! Стынет роща зябко…», 1924), «Девы-зари золотая коса», («Пухлый снежок – словно заячьи лапки…»), «Монастырскими крестами / Ярко золотеет даль» («Монастырскими крестами…», 1922). Как и у Есенина, частый цвет в клычковской лирике – синий, создающий ощущение пространства. У Клычкова читаем: «Склонилась синева над чащей, / И очи сини и строги…» («Осенний день прозрачно стынет…»), «синее взгорье» («На речке вода убывает…», 1923), «синь и просинь» («Монастырскими крестами…»), «никнет синева» («Как тих прозрачный вечер…», 1929). Отдавая предпочтение синему, багряному, золотому, он  довольно скупо вводил в текст иные цвета, вроде «Ольхой розовеет погост» («На речке вода убывает…») или «берез зеленокудрость» («О чем в ночи шепочут ивы…», 1929).

Насквозь реалистическая, лирика Клычкова и насквозь мифологическая – и потому что он опоэтизировал узнаваемую действительность, и потому что он был мифологом и сказочником по своему сознанию, на которое, несомненно, повлияли его бабушка Авдотья и мама Фекла Алексеевна. Она без тени лукавства описывала В. Горбачевой, как покойница свекровь приходила к ней с того света и помогала по хозяйству: Фекла Алексеевна просыпалась, а накрытое рушником ведро уже было наполнено пенящимся молоком. Примечательно, что и в «Избяных песнях» (1914–1916) Клюева развит сюжет о помощи матери-покойницы осиротевшему сыну в домашних хлопотах. Да и в романе «Чертухинский балакирь» (1926) Клычков рассказал, как к мельнику с того света приходила умершая жена. В семье Клычковых не было игры в миф, в чудесное верили наивно. В московском училище Фидлера, где учился будущий поэт, во время объяснения учителем классификации животных он, недавно приехавший из деревни, задал вопрос,  к какому классу животных относится леший. Клычкову было удобно в выдуманном  им и его односельчанами мире. Как-то поэт приехал в Дубровки; выходя из леса, встретился с землячкой тетушкой Ориной, она спросила его: «Антоныч, небось, леших-то до дьявола там?», и он ответил: да, много, но все знакомые, потому «сидели, чай пили вместе» [14]. Если в довоенной лирике было много стилизации под фольклор, поэт обращался к традиционным для народной поэзии образам – Ладе, Лелю, жениху Месяцу, Бове, к славянской нежити – и Гумилев в «Письмах о русской поэзии» называл образный мир раннего Клычкова славянской Аркадией, то позже миф помогал раскрывать глубины внутреннего состояния поэта, его философию мира.

Сквозь привычное проступало необычайное:

В тумане хижина моя,
   И смотрят звезды строго,
   И рдеет тонкая ладья
   У моего порога.

Ладьей судьбы правит чудесный гость, безвестный друг, поэту «сладок» и вечерний свет, и след от «тихих весел» ладьи («В тумане хижина моя…», 1921). Сквозной мифический образ лирики и прозы – луна, и она более, чем кто-либо, правит судьбой поэта. Она лукавая колдунья, сбежавшая из цыганского табора, и поэт кладет для нее за окно монету – на легкий сон. В «Мне не уйти из круга…» (1929) луна – его «бессменная подруга» до смертного часа:

И жадно выпив кровь,
   В углу затеплит свечи
   За верность и любовь.

Она коварна, обещает ему славу. Обманщица преображает крестьянский быт: в лунном свете «Недопившая, недоевшая, / Смотрит сытой мужичья изба», лунный свет в чашке с тюрей – как масло («Ты проходишь такая лучистая…», 1929), сама луна – как «пшеничный каравай» («Все те же у родного дома…», конец 1920-х – начало 1930-х). В луне сосредоточены великие силы: «Пред тобою и сила нечистая, / Как собака, виляет хвостом!» («Ты проходишь такая лучистая…»). Луна – прародительница, в лунном свете поэт встречает новый день – «зачатья тихий час» («День и ночь златой печатью…»). Поэт торопится в полнолуние украсть у «золотоокой» короткие часы – она вдохновляет поэта («Знал мой дед такое слово…»). Но вот что интересно: в детстве Клычков был лунатиком,  эта особенность отражена в романе «Сахарный немец» (1925): Зайчик мальчишкой подолгу ночами сидел на князьке избы и немигающими глазами упирался в месяц над крышей. Лунарный миф Клычкова – не умозрительный и не заемный, затейливые сюжеты истинно рождались самой луной.

Послевоенные представления Клычкова о своем назначении, о мире, о судьбе крестьянства и природы не имели ничего общего с мировоззренческими системами и концепциями, влиятельными или, напротив, непопулярными. Его понимание жизни сложилось из самой жизни. В начале войны он оказался в Гельсингфорсе, обучился там в школе прапорщиков и уже в звании прапорщика во второй половине 1916 г. был переведен на Западный фронт. Письмо к П. А. Журову от 1.01.17 говорит о значительных изменениях в его отношении к миру. Он удивлялся на свою сердечную беспечность  прошлых лет, многое из минувшего теперь виделось ему обманом и уходом от правды. Ему хотелось освободиться от груза трех кровавых лет войны, и 23.02.17 он в письме к Журову писал о том, сколь велика была в нем жажда жизни после того, как не раз заглядывала на него «злая тетка Смерть» [15]. После мечтаний Серебряного века, стилизаций, игры, после ранних стихов о грусти и смерти ему захотелось жизни ясной и простой.

В 1917 г. Клычков попытался стать своим в революционной России и даже служил в канцелярии  московского Пролеткульта на Воздвиженке; он стал пайщиком издательства «Московская трудовая артель художников слова»; он участвовал в вечерах поэзии; он стал одним из соавторов текста кантаты в честь павших в борьбе – и ее исполнили при открытии на Красной площади мемориальной доски в честь павших за братство народов; он публиковал свои стихотворения в периодике и издавал свои книги. Но романтический период быстро закончился. В 1919 г. он оказался в Крыму, там его чуть не расстреляли – сначала махновцы, потом белые; там он голодал. В 1921 г. поэт вернулся в Москву нищим, в подавленном состоянии, и в этом же году семьей Клычковых занялся местный исполком – она подпадала под раскулачивание. Тогда удалось, не без помощи Горького, отстоять свое хозяйство, но в конце 1920-х родители поэта все же были лишены прав на имущество.

Только благодаря А. В. Луначарскому Клычков получил комнату в Доме Герцена. В начале 1922 г. он поступил на службу в журнал «Красная новь». Жизнь налаживалась. Но обострившееся во время войны отвращение к насилию, а также неприятие политической линии в деревне, нежелание писать на актуальные темы – все это не отвечало политическим лозунгам дня. И хотя его книги продолжали выходить в свет, особенно отчетливо драматизм его положения стал очевиден после «дела четырех поэтов». Он переживал состояние растерянности; в марте 1924 г. во время доклада А. Белого он написал ему записку: «Что важнее сейчас: жизнь или искусство? Что гибнет сейчас: жизнь (старая, новая или даже, может быть, уже заранее будущая) или искусство?.. что нужно спасать? Себя, жизнь или искусство» [16].

Клычков не строил социализма и не сражался с классовыми врагами, он не занимался жизнестроительством в лефовском понимании, не был   революцией призванным. Он был укоренен в повседневности. В стихотворении «Родился я и жил поэтом…» (1922) Клычков – а он в возрасте Христа – писал об обыденном счастье, в котором как раз и проявлялся  смысл жизни и творчества: «И милы желтые пеленки, / Баюканье и звонкий крик: / В них, как и в рукописи тонкой, / Заложен новой жизни лик». Поэт негероической темы, он  определял параметры своего мира: «Звезда – в окне, в углу – лампада, / И в колыбели – синий свет» («Пылает за окном звезда…», 1922). Он жил в столице, но хотел жить так, как жили в его Дубровках: «Кормить семью и для скотины / Косить по зарослям ковыль, – / Здорового лелеять сына», и была непреходящая ценность в этом хуторском счастье, в заботе о хлебе и «судьбе коровьей», в труде («Люблю свой незатейный жребий…», 1922, 1927). После дневных хлопот хорошо отереть полой рубашки пот, «тянуть большою ложкой тюрю», знать, что выросли дети, что на лавке под божницей уже не хватает места («Уставши от дневных хлопот…», 1928). В стихотворении «День и ночь златой печатью…» (1929) он писал:

Счастлив я, в труде, в терпенье
   Провожая каждый день,
   Возвестить неслышным пеньем
   Прародительницы тень!..

И вновь явны в лирике Клычкова толстовские идеи: счастье поэта по-толстовски непретенциозное. В поздний период своей жизни Толстой был убеждаен в том, что человек – так он записал в дневнике 22.08.07 – должен обратиться к своей жизни «и не губить ее ни для отечества, ни для славы, ни для богатства, ни для Бога, а жить для себя, для своего блага: пользоваться тем благом жизни, которое в нашей власти» [17]. По-видимому, об этом же писал Пушкин в своем «Из Пиндемонти» (1836): «Зависеть от царя, зависеть от народа – / Не все ли нам равно? Бог с ними. / Никому / Отчета не давать, себе лишь самому / Служить и угождать».  Вот и Клычков под здоровой жизнью понимал служение себе и возможность пользоваться  естественным благом:

Хорошо, когда у крова
   Сад цветет в полдесятины…
   Хорошо иметь корову,
   Добрую жену и сына…
   Вдосталь – силы, в меру – жира,
   В жилах – теплое жилье…
   Словом, жизнью жить здоровой,
   Не мотаяся по миру,
   Как по осени трепло.
                 («Хорошо, когда у крова…», 1929).

Такая лирика стала причиной обвинения писателя в мелкобуржуазности и кулачестве. Он все менее воспевал Ладу и Бову, все более – очевидную деревенскую жизнь: «На стол поставит матка печево», «От плошки с гречневою кашею / Дух по избе, как с борозды» («Очажный бес», 1925). Он находил в обыденном строгую красоту: «Стих ветер, заря уж погасла, / В туман завернулся курень, / И месяц закинул за прясла / Твою уходящую тень» («Стих ветер, заря уж погасла…», 1923, 1927). Родной край «ясен, дик и прост», но  поминальный звон колокола звучит все «печальней и плачевней» («Монастырскими крестами…», 1922). В стихах он не хулил новую власть, но его нежелание  воспеть социальные и экономические перемены, но созданный им образ умирающей деревни 1920-х: «Родимый край угрюм и пуст, / Не видно рыбаря над брегом» («Среди людей мне страшно жить…», 1922) – воспринимались как контрреволюционная деятельность.

Стихотворение 1930 г. начинается  простым признанием «До слез любя страну родную…», но в почвенности Клычкова  не было идеализации, не было сентиментальности,  он  создал в своей лирике образ русского человека очень непростого – думающего о Боге, но и «убогого», «черного», скрытного:

С жестокой и суровой плотью,
   С душой, укрытой на запор,
   Сберег он от веков лохмотья,
   Да синий взор свой, да топор.

Причем Клычков с горечью видел, сколь подавлен и нравственно слаб крестьянин, неспособный противостоять трагическому ходу событий: «И в деревне с злого самогонца / Виснет злая ругань на плетень»; он писал об угрюмом отце, о плаче матери, о неулыбчивом мужике: «Он с улыбкой лишь скотину режет / Да порой подходит к кабаку» («Осень! Осень! Стынет роща зябко…», 1924). В «Глядят нахмуренные хаты…» (1919, 1922) Клычков писал о том, что никто в деревне не пустит чужого на ночлег, что хозяину все равно, человек ли у его дома, или проплывшая в туман тень от облака. В «Метели»  он писал о мужиках, которые от обездоленности и пьянстве стали друг для друга волками. Писал, но не осуждал и показывал не столько социальные, сколько фатальные, извечные причины мужичьей угрюмости и грубости: трудовая жизнь для крестьянина – мýка Работая на земле, он отдает ей «и силу, и сыть». Русский народ, живя под «хмурым небом», не привык к изобилию, его удел – пόтом окропить землю за «голодный кусок».

В стихотворении «Лихо» (1926–1927) описано, как мужик впускает на ночлег Лихо в образе монашка, утром Лихо ест хозяйский квас с луком, достает из-под рясы полуштоф и угощает хозяина, а вместе с тем и уродует его жизнь: «Разломит жизнь, как хлебную краюху, / Большой ломоть за окна бросит псу». Отзвук этой темы находим у Васильева, он в поэме «Лето» (1932) обращался к Клычкову:

Послушай, синеглазый, тихо.
   Ты прошепчи, пропой во мглу
   Про то монашье злое лихо,
   Что пригорюнилось в углу.

Монашеский облик Лиха, как и саркастические интонации при изображении  деревенских батюшек в романах Клычкова, мы объясняем старообрядчеством Клычкова.

Стараясь в эпоху катаклизмов прожить по принципу «вопреки», отдавая приоритет дому и семье, но и признавая драматизм крестьянского и семейного бытия, Клычков искал  утешение и счастье в любви, однако и любовь не была той благодатью, о которой он мечтал. Его первая супруга Евгения Александровна Лобова до революции была признанной московской красавицей. Их любовь развилась из детской дружбы. Вот фрагмент ее письма к П. А. Журову: «Сергея я знала почти с детских лет. Это был 1900 г. Нам было тогда по 12 лет. Он жил у нас в доме и учился в коммерческом училище Фидлера […]. Так как я была единственная дочь, то мы вместе проводили время, очень дружили и по-детски любили друг друга» [18]. Однако она вышла замуж за другого – и юный Клычков был готов расстаться с жизнью. Таким образом, не случайна фраза из его поздних дневниковых записей о том, что любить искусство надо, как женщину: можно и в петлю! От депрессии Клычкова спас М. И. Чайковский: с его помощью поэт уехал в Италию. Совместная жизнь Клычкова и его возлюбленной началась на исходе Первой мировой войны, уже после гибели мужа Евгении. Их отношения были сложными, в лирике Клычкова мотивы измены и ревности звучат часто. Любви беспечальной он не знал; правда, в такую любовь он и не верил: идиллия Дафниса и Хлои или Афанасия Петровича и Пульхерии Ивановны скучна, пуста, как пометил он в дневнике. Подлинную любовь он видел в отношениях Данте и Беатриче, Петрарки и Лауры.

В любви его лирического героя есть разлуки и встречи,  отрада и отрава («Любви откровенные речи…», 1928). С одной стороны, как страшно потерять любовь!.. Этот мотив повторяется и в дневниках Клычкова, и в лирике. С другой – любовь все равно что «мачеха злая» («Стих ветер, заря уж погасла…», 1923, 1927), не согревает, холодна и тяжела: «Сегодня в ночь взошла луна, / К земле склонившись, как к надгробью, / Точь-в-точь как ты, моя жена, / Когда ты смотришь исподлобья» («Сегодня в ночь взошла луна…», 1927); романтические отношения переросли в обыденные, даже бытовые: рукава от  «нежного белого платья» пошли на заплатки («Если б жил я теперь не за Пресней…», 1927); любимая спешит, «целуя находу», она неверна («Нерадостная муза – / Неверная жена, / Чья ласка как обуза, / Улыбка как вина!»), она уйдет к другому, но он все же рад ее редким ласкам («Нерадостная муза…», 1927). Поэт замечает морщины на лице возлюбленной, и ему жаль ее: «Кто так выворотил грубо / Жизнь и душу наизнанку?»; его сердце уже бьется «глуше и немотней», ему ясно: их сглазил бес – разноглазый, с песьим носом, с голосом птичьим («Ты с откинутой рукою…», 1928).

К 1929 г. у него уже не было сомнений в том, что они чужие, что они  разные, и если он живет, как во сне, то для нее все – наяву («Счастлив я иль одинок…», 1929). Вот первая строка стихотворения 1929 г.: «Я не тебя любил… Ты только странный случай…» Поэту открылся самообман: любовь была им придумана, она была рождена его воображением, и в том же стихотворении он признался себе в том, что, мифологизируя жизнь, романтически воспринял сказку как реальность: в детстве он увидел в речных глазах русалки «улыбки полнолунную игру», эту улыбку он искал в женщине, похожей на русалку, но... «губы у тебя, а не… уста…». В своем отношении к возлюбленной он, как оказалось, любил собственное чувство и  им самим созданный образ. Журов записал за ним 11.03.28: «Я ее за любовь свою к ней люблю. Какая была любовь!» [19]. В этом признании, как в зеркале, отразилось лермонтовское «Нет, не тебя так пылко я люблю…» (1841).

Любовь-отрава не умалила веры в чувство: «В мире все безделица, / Только не любовь!» («Месяц, да метелица…», 1929). Жизнь научила поэта тому, что любовь надо беречь, что она – «неразумный ребенок» («Любовь – неразумный ребенок…», 1929). С октября 1930 г. у Клычкова другая жена – Варвара Николаевна Горбачева. В ее дневниковых «Записях разных лет» есть строки: «Итак, это случилось! Вот уж скоро месяц я – в Доме Герцена. Он – синеглазый, особенный, темнокудрый, с серебряными нитями в волосах, героический, беспомощный и несчастный – мой муж» [20]. Она филолог, участница Тургеневского семинара МГУ, автор книги «Молодые годы Тургенева (по неизданным материалам)» (1926) и, уже будучи супругой Клычкова, написала роман «Чернышевский» (1936). Ее литературный псевдоним – Арбачева. В ней Клычков обрел понимающую и прощающую подругу. Как написал П. Карпов:

Красота в походке плавной
   У Варвары Николавны
   Арбачевой – не в чести.
   Но она – товарищ славный.
   У Варвары козырь главный:
   Все понять  и все простить. [21]

Она не только подруга, она – друг. По-пушкински… «Пора, мой  друг, пора!..» (1834). Клычков обращался к ней: «Мой милый друг»! Пусть язык любви позабыт, но есть особая благодать, когда она рядом («Не знаю, друг, с тоски ли, лени…», 1931). Вот строки из знаменитого в Москве и не опубликованного при жизни «Впереди одна тревога…» (1934): «Впереди одна тревога, / И тревога позади… / Посиди со мной немного, / Ради Бога, посиди!»

Он высказал в стихах свое понимание творчества, мира, счастья, но было нечто, чему он объяснения не находил: он принадлежал эпохе. Соответственно своим воззрениям на природу он решил, что и в эпохе надо все «приять и перенесть» («Куда ни глянь…», 1919, 1927), что не надо поддаваться  отчаянию («Иду в поля за Божьей данью…», 1922). Но «приять и перенесть» все-таки не смог. В его дневниковых «Неспешных записях», как заклинание, значилось: не лгать! книги его не должны быть блудницами! надо терпеть! страдание дано во благо! Но принять страдание, свое и чужое, не всегда возможно. И он пришел к иному роду отношений с эпохой, определил для себя иной тип поведения: бездействие. Он так охарактеризовал в своих «записях» состояние человека того времени: подвиг смешон, жертва бессмысленна, борьба невозможна. Но и бездействовать он не смог. И тогда ему открылась единственная возможная в ту эпоху правда: неучастие во зле. Он уверял близких, что нужно предпринять всенародное молебствие об умиротворении  сердец тех, кто находился у власти. Он не подписывал коллективных писем против врагов народа. Он поддерживал неблагонадежных и защищал их от благонадежных, как это было с молодым Л. Гумилевым, жившим у Клычковых во время поступления в университет.  Он украдкой плакал из-за выселения беспаспортных обитателей ста шелепихинских домов, он был настойчив в своих хлопотах об их участи: в Шелепихе до лета 1930 г. он жил вместе со своей первой семьей.

Ссыльный Клюев из Томска написал 22.02.35 Н. Ф. Христофоровой: «Клычкова не печатают. Это добрый, хотя и рассыпанный человек […]» [22]. Клычков был отлучен от литературного процесса. О чужеродности Клычкова заговорили уже в 1920-е. Например, о маргинальности поэта «за кулачка» есть дневниковые записи Д. Фурманова от 18.11.23:

«[…] Воронский проталкивает сб[орник] Клычкова. Там стихи о лампадках, троеручицах и прочей благодати. Написаны часто великолепно, но по содержанию и настроениям совсем нам чужие. Вор[онский] проталкивает (Клычков – секретарь редактируемой Воронским “Кр[асной] нови”).

Мы несколько стих[отворений] уже выбросили. Клычков согласился на дальнейшую чистку. Мещеряков отдал Вор[онскому], но из этого, конечно, ничего не выйдет» [23].

По отношению критиков к Клычкову можно судить о степени их ортодоксальности. В ноябре 1928 г. в «Известиях» была опубликована статья В. Полонского «Октябрь и художественная литература», в которой о Клычкове  говорилось как о самом крупном писателе. В ответ на это журнал «Земля советская», печатный орган ВОКП, в первом номере за 1929 г. опубликовал статью П. Замойского «Кнутом направо», в которой Полонский был назван путаником, а Клюеву, Клычкову и покойному Есенину автор пожелал осиновый кол на могилу. В этом же номере была помещена сопровождавшаяся иронической надписью карикатура В. Сутеева фигуры Полонского и Клычкова у храма Славы. Полонский вступил в борьбу и во втором номере «Нового мира» за 1929 г. напечатал свои «Листки из блокнота»: в них вновь содержалась высокая оценка творчества Клычкова. Кроме того, автор уличал ВОКП в творческой несостоятельности. Ответом стала статья В. Карпинского «Кого же считать крестьянским писателем?», в которой автор связал Клычкова, Клюева и Полонского с Троцким. По сути, Карпинский подводил своих противников под обвинение в троцкизме, что нашло отражение и в других публикациях «Земли советской». Однако в десятом номере «Нового мира» Полонский вновь защищал новокрестьянских писателей, чему была посвящена его статья «Проблемы литературы. Кого же, наконец, считать крестьянским писателем». В 1930 г. вышла в свет книга статей критика Коммунистической Академии О. Бескина, фамилия которого прозвучала для Клычкова, автора романов о дьявольской силе, как зловещий символ. Она называлась «Кулацкая художественная литература и оппортунистическая критика». В ней Бескин обвинил Клычкова в верности самодержавию, православию, народности, в квасном патриотизме, национализме, великодержавном шовинизме и прочем, что по тем временам служило основанием для расстрельных дел. С некоторыми статьями Клычков был знаком по их предварительным публикациям в периодике. Более того, в «Литературной газете» он отвечал Бескину статьями «О зайце, зажигающем спички» (1929) и «Свирепый недуг» (1930). Полонский был не единственным защитником Клычкова; попытки объяснить его художественный мир объективно и внепартийно предпринимались и А. Воронским, и перевальцами А. Лежневым и Д. Горбовым. Но хулителей было достаточно. Среди них Л. Авербах и Г. Лелевич.

Клычков очень нуждался. Раньше он считал, что низкие гонорары унизительны, а закрытые распределители в нищей стране – грех. Теперь он в принципе был лишен  возможности зарабатывать деньги. Последний поэтический сборник «В гостях у журавлей» вышел в 1930 г., и стихи 1930-х годов писались «в стол». Правда, оставались литературные переводы, но и они стали поводом для нападок.

В его лирике конца 1920-х – 1930-х зазвучала тема искаженной реальности. Более того, собственной искаженности. Он задавал вопрос: кому суждено сказку дочитать до конца с улыбкой, не искажая лица? («Любви откровенные речи…», 1928). Не ему. И появился образ «оскорбительного двойника» («Душа – как тесное ущелье…», 1929), двойника-урода, поскольку и сам Клычков в глазах современников – не человек. В «Меня раздели донага…» (1929) есть строфы:

Меня раздели донага
   И достоверней были
   На лбу приделали рога
   И хвост гвоздем прибили…

Пух из подушки растрясли
   И вываляли в дегте,
   И у меня вдруг отросли
   И в самом деле когти…

В «Должно быть, я калека…» (1929) он писал:

Должно быть, я калека,
   Наверно, я урод:
   Меня за человека
   Не признает народ!

Карикатуристы изображали его чертом, критики ругали его за чертовщину – и он сделался злым и унылым («Была душа моя светла…», 1927). Он словно винил себя в том, что у него появился бес-двойник. В «Ты с откинутой рукою…» он описал беса как свое отражение: «Вот он в зеркале… из мрака… / Тоже в туфлях… свесил ноги…», он «брызнул словом нехорошим», он и заплакал-то «ради… шутки…». Да, «Черт сидит и рыбку удит / В мутном омуте души…» («Впереди одна тревога…»). Исказилось сердце поэта, оно – как курная изба («Всего непосильнее злоба…», 1928–1929). Свое сердце он назвал берлогой («Мы в горькой напасти…», 1928). Исказилась душа, она – «берложья» («Мне не уйти из круга…»), «тесное ущелье» («Душа – как тесное ущелье…», 1929), в ней «беспокойность и обман» («Душа покоя лишена…», 1929), она «у жизни в яростном плену» («Моя душа дошла до исступленья…», 1929), она недоверчива к случайному гостю («Я мир любил да и люблю…», 1927). Н. М. Гарина встретила Клычкова в 1934 г. и была поражена: «В 34-м году я встретила Клычова в последний раз… И была потрясена той жуткой перемен[ой], которая с ним произошла… Осунувшийся… Дряблый… Растерянный… Разбросанный – он выглядел значительно старше своих лет» [24].

Он уже давно устал. В начале 1920-х он написал: «Ах, я устал клониться ниц, / Тая надгробное рыданье / У человеческих гробниц…» («Иду в поля за Божьей данью…», 1922). В конце 1920-х в его лирике усилился мотив усталости от коллектив. Вторжение в личный мир поэта общества, критиков обострили его экзистенциальное чувство, его ощущение беззащитности. В стихах он высказал мысль об убогой и бедной жизни, о злой судьбе, о холодной душе и слепом сердце человека, о том, что у дверей есть уши, у стен глаза – и потому человек особенно нуждается в берлоге, «где ютится один и одна» («Стала жизнь человечья бедна и убога…», 1923, 1927). Культ коллектива вызывал у него страшную тревогу, в толпе он чувствовал гибельную силу: «Тебя сомнет без сожаленья / Людской стремительный поток!» («Душа – как тесное ущелье…», 1929). Столь же трагически он воспринимал и классовую идею: каждый поглощен «гулом борьбы», каждый  «слит с бушующей толпой», все, «как по уговору», враги или друзья, лишь он в толпе – «несправедливо одинок» («Когда вглядишься в эти зданья…», 1929). Судя по  стихотворению «Должно быть, я калека…», он готов был признать Советскую власть – «над новью полоску кумачу», но он все равно был  вне стада: «Средь человечья стада / Умру как человек!». В стихотворении «Я у людей не пользуюсь любовью…» (1929) поэт признался, что разлюбил людей, что лучше переждет напасть, чем пойдет к ним со своей нуждой.

Клычков был интимен, лиричен, открыт и в поэзии, и в прозе. В этом свойстве его дара библиограф И. Павлов, талдомский знакомый поэта, усматривал розановские черты – и как в  случае с Розановым, это свойство поэта было гибельным: «Судьба Розанова ждет вас…» [25] Он, как Розанов, действительно, оказался непонятым, обруганным, нуждающимся и, наконец, обреченным. Он настолько одинок, настолько замкнулся в себе, что даже мать ему «почужела» («От поля с мягкою травою…», 1929). Свой сороковой год он назвал безумным («Я тешу и лелею грусть…», 1929). Бесприютная душа прилегла к советской нови, к городскому бытию, к чужому крову, «как батрачка» («Ни избы нет, ни коровы…», 1931). Все более он чувствовал себя  среди людей затравленным волком; в сборнике «В гостях у журавлей» появился мотив волчьей неприкаянности: «Иль бродит неприкаянный по свету / Зеленый волчий огонек!…» («Моя душа дошла до исступленья…», 1929)».

Клычков стал врагом. 3.04.33. на заседании в редакции «Нового мира» И. М. Гронский, главный редактор журнала, назвал его и Клюева врагами народа. Тогда же от Клычкова и Клюева отрекся П. Васильев. Клычков, в свою очередь, считал врагом общество. П. А. Журов, прочитав «Сахарного немца», писал ему 12.06.25: «Твой круг еще не замкнулся, опасность еще далека. Но с какой-то вышки уже следит за Тобой неусыпный враг. Прими обреченность, тогда довершишь до конца» [26]. Поэт и обреченность принял, и признал силу своего врага: «Я слаб, а враг свиреп» («Дорогá кошелка нищему…», 1926). «Врага я зорко чую за собою» – так начинается стихотворение 1926 г. В нем поэт предчувствует  расправу:

И не спастись, не скрыться и не  крикнуть,
   Разбившись головою о погост,
   И к этим синим клочьям не привыкнуть,
   Где нет ни крыл заоблачных, ни звезд!

В его лирике не могла не прозвучать тема расправы. Причем довольно рано. «Как на покойницу убор, / Легла на землю тень от плахи», – писал он в 1922 г. («Среди людей мне страшно жить…»). Он понимал, что на страну наваливалось духовное и интеллектуальное сиротство. В 1934 г. произошли две знаковые для Клычкова потери, два свидетельства зла фатального и зла гражданского: смерть А. Белого и арест Н. Клюева. Сбывалось сказанное в 1922 г.: «На всех, на всем я чую кровь» («Среди людей мне страшно жить…»). Но особенной, драгоценной для него была Ахматова. Он в «Неспешных записях» заметил: «Чудно смотреть, когда женщина пишет стихи… Есть только два исключения: Сафо да Ахматова. Последняя даже больше» [27]. 24.02.34, через двадцать дней после ареста Клюева, В. Н. Горбачева записала о малости, в которой, как нам кажется, выражено ощущение беды: «Н. А. Клюев, говорят, арестован. Наверху, у Мандельштамов, живет Ахматова. Она приходила на минутку к нам и залпом выпила рюмку водки, налитую ей Сергеем Антоновичем» [28]. По силам своим Клычковы поддерживали гонимых. Клюева – деньгами, посылками, выполняли его поручения, ходатайствовали о его участи. Страдалец Клюев называл Клычкова братом, благодарил, просил – если придется умереть в ссылке – постаивить голубец на его нарымской могиле. Вот короткое, не раз в наше время опубликованное колпашевское письмо Клюева от 21.09.34, в котором выражены его признательность и его надежда на участие Клычкова: «Весьма нуждаюсь в твоем письме, милый. Давно послал заявления, как ответ на твои телеграммы. Кланяюсь земным поклоном за твои труды и заботу обо мне недостойном. Помоги. Не забывай. Кланяюсь Варваре Никол[аевне], Георгию. Скоро – вероятно, в конце октября пароходы не будут ходить. Сообщение будет лишь телеграфом. Прощай. Прости! Н. К.» [29]. В «Клеветникам искусства» (1932) Клюев написал:

Клычков размыкал ли излишки
   Своих стихов – еловых почек,
   И выплакал ли зори-очи
   До мертвых костяных прорех
   На грай вороний – черный смех?!

Выплакал до мертвых, костяных. Мы обращаемся к теме смерти в творчестве поэта. В его романах прозвучала мечта о тихой, естественной смерти: хорошо бы умереть, вернувшись, скажем, с пашни, с сенокоса. О такой смерти он и стихи писал: «И мирно ляжет тело под исподь», на погосте соединились «земля и небо, дух и плоть» («Земля и небо, плоть и дух…», 1923, 1927). В «Уставши от дневных хлопот…» (1928) есть строки:

…Тогда, избыв судьбу, как все,
   Не в диво встретить смерть под вечер,
   Как жницу в молодом овсе
   С серпом, закинутым на плечи.

Он не оправдывал самоубийц – все, в том числе и смерть, должно совершаться «по чину», как писал он в стихотворении «Всегда найдется место…» (1929); в нем же угадывается не названный им образ Есенина, возникают мотивы петли – страшной «уловки», написанных кровью строк, и пусть они  полны любви к ближним, в них «таится злое мщенье». Поэт убежден:

Всегда найдется место
   Для всех нас на погосте,
   И до конца невесту
   Нехорошо звать в гости…

Сам он не звал, но предчувствовал. Предчувствия, возможно, неосознаваемые, были и у Есенина, который за десять лет до своей кончины написал: «И меня по ветряному свею, / По тому ль песку, / Поведут с веревкою на шее / Полюбить тоску» («В том краю, где желтая крапива…», 1915); за год до этого как-то очень легко Есенин высказал: «Я пришел на эту землю, / Чтоб скорей ее покинуть» («Край любимый!..», 1914). Тема нарымской кончины есть в лирике Клюева. О своей гибели Клычков писал в «До слез любя страну родную…». В стихотворении «Я сплю тяжелым жутким сном…» (конец 1920-х – начало 1930-х) он выразил свое ощущение приближающейся смерти, описал ее в образе костлявой слепой и глухой старухи, она, в изношенном чепце и узористой шали, приходит в дом поэта и подводит часовые стрелки; поэт испытывает при этом удивительный покой (принял обреченность?..), а новый день для него – как подарок.

Клычков погиб насильственной смертью. Мандельштам как-то сказал ему, что завидует его судьбе. Что он имел в виду, понятно из записи В. Н. Горбачевой: «У Мандельштама – удивительное сочетание обыденного и торжественно-напыщенного, от французской классики, соединение одесского жаргона (“сбондили”!) с утонченностью европейца и с трогательным чисто европейским порывом к “русской натуре”, к “русской правде” и еще к чему-то, что употребляется обычно с прилагательным “русский”. “Вашей судьбе завидую”, – говорил Сергею Антоновичу» [30]. Мандельштам говорил Клычкову, что пишет русские стихи [31]; он посвятил ему третью часть своих «Стихов о русской поэзии» (1932); он любил «“волчий”, отщепенский цикл Клычкова и часто, окая по-клычковски, читал оттуда кусочки» [32]. Завидуя его судьбе, Мандельштам изведал и ее трагическую непоправимость.

В 1934 г. Клычков назвал смерть «полночным вором» («Впереди одна тревога…»). В 1937 г. ночью с 31 июля на 1 августа в дом – это случилось на даче – вошли трое, в саду тоже были чужие люди. В. Н. Горбачева вспоминала: «Он зажег свечу, прочитал ордер на арест и обыск… и так и остался сидеть в белом ночном белье, босой, опустив голову в раздумье. Очень он мне запомнился в этой склоненной позе, смуглый, очень худой, высокий. С темными волосами, остриженными в кружок. В неровном, слабом свете оплывающей свечи было в нем самом что-то такое пронзительно-горькое, неизбывно-русское, непоправимое…» [33]. Обыск длился с двенадцати часов ночи до девяти утра: скопилось много писем, рукописей, тетрадей. Сын Егор запомнил поцелуй отца. Дочь Евгения запомнила отца уже за калиткой: опустив голову, он сидел на обочине дороги.

После допросов 14.08.37 Клычков написал письмо Ежову, в котором дал показания. 21.08.37 он дал развернутые показания. Закрытое заседание Военной коллегии состоялось 8.10.37, оно началось в 21 час 30 минут, закончилось в 21 час 55 минут, свидетели по делу не вызывались. Клычков виновным себя не признал, данные ранее показания  подтвердил лишь частично. В тот же день его расстреляли. Не так давно было установлено, что поэт погребен  на территории Донского монастыря.

Против него было выдвинуто обвинение в том, что он будто бы состоял в «Трудовой крестьянской партии», был связан с Л. Каменевым, целенаправленно занимался антисоветской деятельностью. Ему припомнили то, что он был офицером царской армии, что находился в Крыму во время пребывания там белых. Его обвинили и в том, что он с 1923 г. по 1925 г. был тесно связан с «троцкистом» Воронским, что, вслед за Троцким, отрицал возможность существования пролетарской литературы, что в редакции «Красная новь» выдерживал линию, направленную против революционной поэзии, что выступал против коллективизации, в частности говорил: «В деревне сейчас делается жестокое, страшное дело. Разрушается вековой крестьянский уклад» [34] …Значит, за ним следили, на него доносили. Конфискованный архив Клычкова был уничтожен по акту 2.09.39.

 И о вере поэта. Он не переставал верить в Бога даже в страшнейшем отчаянии – когда убеждался в неодолимой силе зла. В стихотворении «Есть в этом мире некий…» (1930) Клычков писал о «водителе вышних сил»: Бог не знает пределов, пред Ним простерты моря и суши, у Его ног пастуший «грозный кнут» кометы, Его лик незрим, а шаг неслышим, но люди живут и дышат «дыханьем с Ним одним».

Клычков был внецерковным – он воспитывался в старообрядческой семье. Впрочем, в Талдоме была старообрядческая церковь архангела Михаила. Но в его религиозном чувстве сильно проявлялись пантеистические и натурфилософские настроения. Он верил в Бога, в высший промысел, в созданный Им мир, в Божественность природы и говорил жене: «Молиться нужно не в церкви, а в лесу» [35]. В лесу – это еще и наедине. Он и в такие моменты хотел быть вне коллектива: «Люблю наедине слагать свои молитвы / И не хожу молиться в многолюдный монастырь» («Люблю наедине слагать свои молитвы…», 1929). Такой же мотив встречается и у Есенина: «Я молюсь на алы зори, / Причащаюсь у ручья» («Я пастух, мои палаты...», 1914). На лесную опушку Клычков ходил, «как дьячок на клирос» («Пригрезился, быть может, водяной…», 1929). При виде тетерева-черныша дубровкинский мужик крестился: черныш чернее монаха и завернут, как дьячок, «в траурную ризку», его хвост похож на лиру Давида, он «бормочет за мужика  псалтырь» («Черныш – чудная птица…», 1929). К слову, бабушка-старообрядка молилась на проходивших мимо крыльца лосей.

В доме Клычковых были, конечно, иконы. Например, распространенная среди талдомских старообрядцев икона Троеручицы, большая и малая. Однако состояние природы и есть, по Клычкову, первейшая и Богом создаваемая икона. В «Луне» он написал о человеке, который не смотрит в небо, а потому и ничего не знает об иконописности природы:

Не видит он, как синь с сусалом
   Под бровь в полусмеженный глаз
   На лике строгом и усталом
   Кладет суровый богомаз!..

Икона же рукотворная, по Клычкову, есть необходимое условие крестьянской культуры: «И лики темные с божниц / Глядят в углу задумчиво и строго…» («Люблю тебя я, сумрак предосенний…», 1922); «Спаса древнего оклад» охранял крестьянский «мир и лад» («Сколько лет с божницы старой…», кон. 1920 – нач. 1930). Но в лихие времена икона не спасает; старообрядец дед, уходя в мир иной, потушил все лампады, и жизнь разладилась: отец пьет, изба в табачном чаду, «разжились тараканы», за паутиной «Еле виден Спас старинный / И со Спасом рядом штоф». Этот мотив приобрел даже апокалиптическое звучание. Например, в стихотворении «Я не видал давно Дубравны…» (конец 1920-х) лирический герой видит сон: на божнице нет Христова лика. Тема богооставленности развилась и из-за обостренного экзистенциалистского восприятия Клычковым раскрестьянивания деревни, и из-за понимания, насколько духовно обессилен человек:

Я видел сон, что Он с божницы,
   Где от лампады тишь и синь,
   Пред изначальным ликом жницы
   Ушел в скитания пустынь…

Примечательно, что и Клюев обратился к этой теме. В его «Погорельщине» (1928) показано, как в послереволюционной Олонецкой губернии Егорий «с иконы ускакал», на божнице остался змий; крестьяне обращаются за помощью к Богородице, но: «Гляньте, детушки, за стол – / Он стоит чумаз и гол, / Нету Богородицы / У пустой застолицы!»; крестьяне просят святителя Николая вернуть Егория – «избяного рая оборону», обещают ему в подарок рукавицы, оленьи пимы, морошки, яблок, янтарной ухи, но: «Гляньте, детушки, на стол – / Змий хвостом ушицу смёл, / Адский пламень по углам: / Не придет Микола к нам!»

У Клычкова людей покидает Христос. И «не из боязни перед казнью», не потому, что предчувствует новое распятие; он уходит от них, опасаясь потерять любовь. Розанов в «Апокалипсисе нашего времени» (1917–1918) писал о немощности Христа, к Которому взывали, но Который молчал и не спасал. Клычков писал о немощности любви: перед лицом «жницы страшной и победной» Христос не в силах был учить прощению и любви. Поэт жил с мыслью о том, что в России победила правда мщения: «К серпу оправданного мщенья / Сложил Он мирный молоток». Поэт  попытался объяснить себе, почему месть сильнее любви, почему Христос уже не заступник, ясных ответов не находил и принимал как данность союз молота «плотника бедного» и серпа. Вариант этого стихотворения – вошедшее в цикл конца 1920-х – 1930-х годов «Заклятие смерти» трехстрофное стихотворение «Давно не смотрит Спас с Божницы»: на месте Спасова образка висит  серп мести и  просто «сердца мирный молоток» – по этой версии новый мир рождается уже без участия Христа.

Отчаяние захватывало поэта стремительно. В 1930-м он еще верил в воскресение и в стихотворении «Есть в этом мире некий…» писал о внеземной встрече с Богом:

И всяк Его увидит,
   Скрываясь под исподь,
   Когда к земле отыдет
   Земная наша плоть.

Клычков верил в мир за пределом земной жизни – в сад, похожий на тот, что наводит на стеклах мороз («Какие хитроумные узоры…», 1929). Он верил, что покой – это небесный дар («Душа покоя лишена…»). Однако зима 1930–1931-го была, по воспоминаниям В. Н. Горбачевой, жуткой. Клычков был подавлен и тяжелой болезнью матери, и наступлением на него идеологов, что выразилось в написанном тогда стихотворении «Не мечтай о светлом чуде…»:

Не мечтай о светлом чуде:
   Воскресения не будет!
   Ночь пришла, погаснул свет…
   Мир исчезнул… мира нет…

Только в поле из-за леса
   За белесой серой мглой
   То ли люди, то ли бесы
   На земле и над землей…

 

Разве ты не слышишь воя:
   Слава Богу, что нас двое!
   В этот темный, страшный час,
   Слава Богу: двое нас!

Слава Богу, слава Богу,
   Двое, двое нас с тобой:
   Я – с дубиной у порога,
   Ты – с лампадой голубой!

Итак, поэт усомнился и в воскресении. Есть ли тот сад за пределами земными? В начальных редакциях стихотворение называлось то «В зимнюю ночь», то «Бесы». Мотивы пушкинских «Бесов» (1830) стали явью жизни Клычкова: рой бесов, страх, мгла.

 

Основные даты жизни

 

1889. 17 июля (по новому стилю), накануне Сергиева дня, в деревне Дубровки Калязинского уезда Тверской губернии (в настоящее время Талдомского района Московской области) в доме старообрядцев, кустарей-башмачников родился С. А. Клычков. Быт семьи описан в романе «Сахарный немец». Первоначальное трехгодичное образование было получено в земской талдомской школе.

1900. С. А. Клычков поступил в московское реальное училище И. И. Фидлера.

1905. Участие в Московском декабрьском восстании в составе дружины С. Т. Конёнкова.

1906. В московском журнале «На распутье» (№ 4, 5) появились стихотворения С. А. Клычкова.

1907. Окончание обучения в училище И. И. Фидлера. Публикации в альманахах «Сполохи» (№ 1), «Белый камень» (№ 1), в «Вестнике общества “Самообразование”» (№ 3).

1908. Знакомство с М. И. Чайковским. Путешествие по Италии, во время которого состоялось знакомство с М. Горьким и А. Луначарским. Осенью Клычков поступил на естественный факультет Московского университета, затем перевелся на историко-филологический факультет.

1909. Знакомство с Эллисом (Л. Кобылинским), С. Соловьевым, с сотрудниками издательства «Мусагет» А. М. Кожебаткиным и В. Ф. Ахрамовичем. Поэт посещает мастерскую К. Крахта. Летом – общение с С. Т. Конёнковым: семья Конёнковых живет в доме Клычковых в Дубровках.

1910. Переходит на юридический факультет. Вместе с П. А. Журовым совершает путешествие вдоль Волги. В конце года при финансовой помощи М. И. Чайковского в издательстве «Альциона» выходит в свет первый поэтический сборник Клычкова «Песни: Печаль-Радость – Лада – Бова» (на титульном листе 1911 г.)

1911. В июне в издательстве «Мусагет» выходит в свет «Антология», в которую включено семь стихотворений Клычкова. В октябре его отчисляют из университета из-за невнесения платы за обучение. Знакомство с С. Городецким, который выведен в романе «Сахарный немец» в образе долгоносого приятеля. Знакомство с Л. Столицей, которой поэт был, судя по письмам, увлечен.

1912. Публикации в альманахе «Аполлон», в «Новом журнале для всех» (№ 1, 11), в «Современном мире» (№ 6, 7, 8. 10, 12), в киевской «Антологии современной поэзии». Как следует из письма Клычкова к Б. Садовскому от 2.04.12, он не верит в преобразующую силу поэзии и не желает идти по пути Клюева.

1913. В мае окончательно отчислен из университета. Летом вместе с П. А. Журовым совершает паломничество к Светлояру. В августе в «Альционе» выходит в свет вторая поэтическая книга Клычкова – «Потаенный сад». Публикации в периодике: «Современный мир» (№ 1), «Новое вино» (№ 3), «Новый журнал для всех» (№ 2, 4) и др.

1914. Работает над повестью «Хроника» о старой деревне. Возможно, в этом году состоялось знакомство с будущей сестрой милосердия О. Никольской, во время войны они вступили в переписку. В сентябре Клычков призван в армию; два года находился в Гельсингфорсе, где познакомился с А. И. Куприным; служил писарем 427-го Зубовского полка.

1915. Пребывал в Абосских казармах в Гельсингфорсе, обучался в школе прапорщиков и получил звание прапорщика.

1916. Во второй половине года Клычкова перевели на Западный фронт, он участвовал в военных действиях.

1917. В письме к П. А. Журову от 01.01.17 поэт определил военную жизнь как причину духовного перелома, прощания с «душевной легкостью, беспечностью сердечной», «самообольщением» [37]. После хлопот получил отпуск и уехал в Алупку, где находилась Е. А. Лобова. Отпуск прерван в связи с отречением императора, Клычков возвратился на фронт. В составе Четвертого осадного артиллерийского полка он получил назначение в Балаклаву. Туда же приехала Е. А. Лобова. Переезд в Москву в начале марта. В марте Клычков, желая быть свидетелем революционных событий, уехал в Петроград. После возвращения в Москву он отправился в Балаклаву. По свидетельству Е. А. Лобовой, в Балаклаве «офицеров топили в море, убивали, где придется» [38]. Во время митинга Клычков открыто объяснился с революционными солдатами, чем спас свою жизнь. После октября Клычков в Москве.

1918. В начале года в церкви на Покровке С. А. Клычков и Е. А. Лобова обвенчались, шафером был С. Т. Конёнков. Клычков поступил на службу в канцелярию московского Пролеткульта. Во второй половине сентября на паевых началах Клычков участвовал в организации издательства «Московская трудовая артель художников слова», заведующим которого был С. Есенин, среди членов правления – А. Белый. Осенью Клычков, Есенин и Орешин были избраны в состав комиссии Союза журналистов по разработке нового авторского права и приступили к работе над проектом. Выходят в свет поэтические книги Клычкова «Бова», «Дубравна», «Потаенный сад» (2-е изд.). Стихи поэта появляются в периодике: «Вестник жизни» (№ 1), «Рабочий мир» (№ 14, 18). Публикуется статья Клычкова «К скульптурам Конёнкова» («Горн», № 1).

1919. Клычковы на время переехали в Крым. По воспоминаниям Е. А. Лобовой, на глухой станции Клычкова чуть не расстреляли махновцы. Клычковы расположились на одной из дач Алупки, находившейся под властью белых. По доносу Клычков был арестован; освобожден благодаря приближению красных. В Москве выходит в свет поэтическая книга Клычкова «Кольцо Лады».

1920. На деньги, вырученные от продажи фамильных драгоценностей Е. А. Лобовой, куплена дача в Ялте. Знакомство с М. П. и И. П. Чеховыми.

1921. Спасаясь от нужды и голода, Клычковы уехали в Москву и при содействии А. В. Луначарского получили комнату в доме Герцена на Тверском бульваре.

1922. В январе – феврале Клычков поступил на службу в редакцию журнала «Красная новь», работал литсекретарем отдела прозы; стал штатным сотрудником редакции издательства «Круг». В «Новостях» за 30.10.22 опубликована статья Клычкова «Утверждение простоты» – ответ на «Письма о поэзии» Н. Асеева («Красная новь», № 3). Стихотворения Клычкова появляются в периодике: «Эпопея» (№ 1), «Культура и жизнь» (№ 2/3, 4), «Красная новь» (№ 2, 3, 4, 6), «Московский понедельник» (12.06.22, 24.07.22), «Известия» (23.09.22), «Новый быт» (№ 1, 2) «Красная газета» (14.10.22), «Начало» (№ 2/3), «Красный журнал для всех» (№ 2), «Новая жизнь» (№ 1, 2), «Наши дни» (№ 2).

1923. 13.02.23 родилась дочь Евгения. 20.11.23 началось «дело четырех поэтов». Выходят в свет поэтические книги Клычкова «Гость чудесный» и «Домашние песни». В «Красной нови» (№ 5) публикуется его статья «Лысая гора». Стихотворения печатаются в периодике: «Красная нива» (№ 1, 4, 9, 23, 30, 31), «Рабочая газета» (4.02.23, 11.02.23), «Железный путь» (№ 2, 3, 6, 8, 10), «Красный журнал для всех» (№ 3/4), «Красная новь» (№ 1, 2, 3, 4, 5), «Ткач» (№ 3), «Студенческая мысль» (№ 6/7), «Огонек» (№ 14), «Товарищ Терентий» (№ 20), «Недра» (кн. 1).

1924. После 18.05.24 Клычков, Есенин и Орешин – распорядители литнаследства А. Ширяевца. 9.06.24 Клычков выступил с докладом на вечере памяти Ширяевца. Поэт подписал коллективное письмо писателей в ЦК РКП(б), в котором говорилось о засилии в литературной жизни страны групповщины и духа проработничества. В периодике появляются главы из художественной прозы Клычкова («Прожектор», № 14; «Ленинград», № 3/4). Стихотворения публикуются в «Красной нови» (№№ 1, 2, 4, 5), «Пролетариях связи» (№ 10), «Наших днях» (№ 4), «Круге» (№ 3).

1925. Опубликованы главы из романов Клычкова («Красная новь», № 7; Круг: Альманах артели писателей. М.; Л., № 5; изд. «Недра»). Издан первый роман Клычкова «Сахарный немец» (М.: Современные проблемы). Автор отправляет экземпляр «Сахарного немца» Горькому по его просьбе и получает от него одобрительный отзыв. Стихотворения печатаются в «Красной нови» (№ 8, 10), «Красной ниве» (№ 47), «Недрах» (кн. 7).

1926. В «Новом мире» (№ 1, 3–9) опубликован роман Клычкова «Чертухинский балакирь». В «Госиздате» выходит полный вариант романа; под одной обложкой с романом печатается статья Г. Лелевича, в которой содержится уничижительная критика политической позиции писателя. В ноябре Клычков задумывает написать роман «Князь мира» (первоначальное название «Неразменный рубль»). Стихотворения появляются в «Красной нови» (№ 1, 6, 7, 10), «Красной ниве» (№ 7).

1927. 3.04.27 подписан договор с Госиздатом об издании книги стихотворений «Щит-сердце»; цикл «Щит-сердце» вошел в состав книги «Талисман» (1927), другие разделы книги – «Дубравна», «Домашние песни». Опубликован роман «Последний Лель» – вариант «Сахарного немца». В харьковском издательстве «Пролетарий» выходит в свет книга прозы «Серый барин» с предисловием Д. Горбова. В «Молодой гвардии» (№ 9–12) печатается «Темный корень» – журнальный вариант романа «Князь мира», отданного автором в издательство «ЗИФ», где он, однако, издан не был. Стихотворения печатались в «Красной панораме» (№ 2), «Новом мире» (№ 1), «Красной ниве» (№ 32, 40), «Молодой гвардии» (№ 9).

С декабря 1926 г. Клычков хлопочет о публикации в «Красной нови» романа Б. Садовского «Карл Вебер». 11.02.27 В. Пяст сообщал Садовскому: «Могу вас порадовать, что Ваши вещи в “Кр<асной> нови” очень одобрены. С. Клычков сказал мне: “Так хорошо, что нельзя не поместить”» [40].

12 декабря Клычков, заговорив с Журовым о своем завещании, попросил его стать опекуном дочери – Е. Клычковой: «Ведь она погибнет без меня…» [41]. Тогда же он обратился к Журову с просьбой похоронить его на Дубне, без обрядов.

1928. В марте Клычков уехал в Дом отдыха в Сочи. Из дневника П. А. Журова: «– Еду в Сочи! – вытащил билет. Показал портфель – в нем смена белья, полотенце и листы белой бумаги» (запись 11.03.28) [42]. Тогда же он изложил ему замысел нового романа, для написания которого необходима была поездка в Новый Афон: «[…] Мне Афон надо посмотреть, хоть он и Новый, а все же Афон… поплакать в ту землю» [43].

В издательстве «Федерация» артели писателей «Круг» переиздан роман «Чертухинский балакирь». Там же выходит в свет полный вариант романа «Князь мира». В «Новом мире» (№ 1) публикуется стихотворение  «Была душа моя светла…». Клычков пытается найти постоянную работу, о чем свидетельствует написанное в октябре письмо к директору «Госиздата» А. Халатову:

«Глубокоуважаемый товарищ Халатов!

Желая временно прекратить личную литературную работу (бывают такие периоды опустошенности в нашем писательском труде), предлагаю  вам свое сотрудничество по лит. худ. Я давний госиздатовский работник (работал около пяти лет, через мои руки прошла в свое  время вся молодая советская литература, начиная с Гладкова). Никто другой, например, как я, заметил и обработал Неделю Либединского, несмотря на мою беспартийность и даже, стараниями борзописцев, очень невыгодную репутацию (статья, напр., Бескина), я честно и не мало поработал для создания советской литературы» [44]. Письмо последствий не имело. Также он подал заявление в Правление Всероссийского союза писателей, в котором просил предоставить ему квартиру и сообщал, что живет в комнате 14, 52 кв м. Просьба отклонена.

1929. С. А. Клычков с женой и дочерью уезжает отдыхать в Новый Афон. Осенью он представляет в Госиздат рукопись сборника стихотворений «Счастливое страдание». Сборник не издан. 12.10.29 подает заявку в издательство «ЗИФ» на издание романа «Серый барин». В издательстве «Федерация» вышло в свет второе, дополненное, издание «Сахарного немца». Стихотворения печатались в «Красной ниве» (№ 1, 12, 15, 22), «Новом мире» (№ 2), «Красной нови» (№ 4), «Литературной газете» (13.05), «Земле и фабрике» (кн. 5), «Детворе» (№ 2). 30.09.29 в «Литературной газете» опубликована статья Клычкова «О зайце, зажигающем спички».

1930. 21.04.30 в «Литературной газете» вышла статья Клычкова «Свирепый недуг». В издательстве «Федерация» появилась его последняя поэтическая книга «В гостях у журавлей». Развод С. А. Клычкова и Е. А. Клычковой (Лобовой). В начале октября он женится на В. Н. Горбачевой.

1931. Клычков занят обработкой вогульского эпоса «Мадур-Ваза победитель» в авторской версии М. Плотникова.

В 1929 г. Клычков подал заявление в жилищную комиссию фракции Объединения советских писателей, оно было получено 22.12.29; 3.04.31 на заявлении появилась резолюция В. Т. Кириллова: «Считать, что условия, в которых живет писатель С. Клычков, не пригодны для творческой работы. Ему приходится писать почти на кухне» [45]. Весной Клычков обратился с заявлением о предоставлении жилплощади в горком писателей.

1932. В марте родился сын Егор (Георгий), крестным отцом которого стал Н. Клюев. П. Васильев посвятил ему стихотворение «Егорушке Клычкову» (1932). 26.04.32 Клычков выступил на заседании правления ВССП, он настаивал на предоставлении писателям творческой самостоятельности. 14.05.32 выступил на заседании правления и актива ВССП, в котором приветствовал постановление 1932 г. «О перестройке литературно-художественных организаций». 1.11.32 Клычков выступил на первом пленуме оргкомитета ССП. Публикация поэмы «Мадур-Ваза победитель» в «Новом мире» (№ 7–8).

1933. 3.04.33 в редакции «Нового мира» состоялось обсуждение творчества П. Васильева, в ходе которого были высказаны резкие политические обвинения в адрес Клычкова. В октябре Клычковы переехали в новую квартиру на первом этаже писательского дома в Нащокинском переулке. В издательстве «Academia» выходит в свет поэма «Мадур-Ваза победитель».

1934. В издательстве «Советская литература» осуществлено третье издание романа «Сахарный немец». В январе на декаднике журнала «Литературный критик» Клычков читает написанную в соавторстве с В. Поповым публицистическую прозу «Зажиток». Очерк опубликован издательством «Советская литература». «Зажиток» – вынужденный шаг в условиях травли писателя. В дневнике В. Н. Горбачевой есть запись о его сомнениях: «С одной стороны, он видит и видел в колхозе множество действительно хорошего, с другой стороны, сытая Русь еще только сказка – Ахламонное царство, – и писать о колхозной сытости не есть ли измена?» [46]. Д. Семёновский писал П. Журову: «Замечательный, самобытнейший писатель, даже в своей книжечке “Зажиток” на колхозную тему он остался самим собой, – оригинальным художником (впрочем, есть там и публицистика, но, м.б., она – не его)» [47]. Ведется переписка со ссыльным Н. Клюевым. Клычков занят хлопотами по улучшению условий жизни Клюева.

1935. В конце января – общение с Л. Гумилевым. Из воспоминаний Э. Герштейн: «Лева приехал в Москву – мрачный-мрачный. […] – А что вы делали всю неделю? – Лежал у Клычкова на диване и курил» [48].

1936. Политическим обвинениям подвергаются поэтические переводы Клычкова: 17.10.36 политредактор «Госиздата» Р. Бегак в служебной записке указала на якобы контрреволюционные иносказания в еще не вышедшей поэме Клычкова «Алмамбет и Алтынай» – обработке киргизского эпоса «Манас»; например, в главном герое Бегак усмотрела ассоциации с Троцким. В «Гослитиздате» вышли в свет «Алмамбет и Алтынай», «Мадур-Ваза победитель», книга переводов «Сараспан», в состав которой вошли марийские народные песни, произведения Г. Леонидзе, В. Пшавелы, А. Церетели и др.

1937. 31.07.37 – арест. 8.10.37 – расстрел.

 

Библиография

Клычков С. Песни. Печаль-Радость. – Лада. – Бова. М., 1911.

Клычков С.Потаенный сад. М., 1913; 1918.

Клычков С. Дубравна. М., 1918

Клычков С. Кольцо Лады. М., 1919

Клычков С. Гость чудесный. М., 1923,

Клычков С. Домашние песни. М., 1923

Клычков С.Сахарный немец. М., 1925; 1929; 1934.

Клычков С. Чертухинский балакирь М., 1926; 1928.

Клычков С. Серый барин. Харьков, 1926.

Клычков С. Последний Лель. Харьков, 1927.

Клычков С. Талисман, М., 1927 

Клычков С. Князь мира. М., 1928.

Клычков С. В гостях у журавлей. М., 1930.

Клычков С. Стихотворения. Сост. М. Никё. Paris, 1985.

Клычков С. В гостях у журавлей. Сост. Н. В. Банников. М., 1985.

Клычков С. Чертухинский балакирь. Сост. Н. Солнцева. М., 1988.

Клычков С. Сахарный немец. Князь мира. Сост. Н. Солнцева. М., 1989.

Клычков С. Переписка, сочинения, материалы к биографии / Сост. Н. Клычкова // Новый мир. 1989. № 9. С. 103–224.

Клычков С. Стихотворения / Сост. С. И. Субботин. М., 1991.

Клычков С. Собр. соч.: В 2 т. / Сост, подгот. текста, коммент. М. Никё, Н. Солнцевой, С. Субботина. Вступ. ст. Н. Солнцевой. М., 2000.

 

Азадовский К. М. Клычков С. А. // Русские писатели 1890–1917: Биографический словарь / Гл. ред. П. А. Николаев. М., 1992. Т. 2. С. 553–555.

Два Сергея: Сб. статей к столетию со дня рождения С. А. Есенина и стопятилетию со дня рождения С. А. Клычкова. М., 1995.

Изумрудов Ю. А. Лирика Сергея Клычкова: Дисc. … канд. филол. наук. Н.-Новгород, 1993.

Неженец Н. Поэтическая мифология Сергея Клычкова // Русская речь. 1987. № 1. С. 119–125.

Никё М. Дьявол у С. Клычкова и М. Булгакова // Rev. Etud. Slaves. LХV/2. Paris, 1993. C. 352–382.

Никё М. Ахматова и Клычков // Ахматовский сборник. Париж, 1989. С. 89–97.

Селицкая З. Я. Творчество Сергея Клычкова (черты творческой индивидуальности художника): Дисc. … канд. филол. наук. Л., 1989.

Солнцева Н. Китежский павлин. Филологическая проза: Документы. Факты. Версии. М., 1992. С. 107–124, 383–398.

Солнцева Н. Последний Лель: О жизни и творчестве Сергея Клычкова. М, 1993.

Фатющенко В. И. Клычков С. А. // Русские писатели 20 века: Биографический словарь / Гл. ред и сост. П. А. Николаев. М., 2000. С. 343–345.

 

 

Русская литература 1920–1930-х годов.
Портреты поэтов: В 2 т. / Ред.-сост. А. Г. Гачева, С. Г. Семенова. М.: ИМЛИ РАН, 2008. Т. I. C. 100–130.

 

Примечания

[1] Александр Ширяевец. Из переписки 1912–1917 гг. / Публ. Ю. Б. Орлицкого, Б. С. Соколова, С. И. Субботина // De Visu. 1993. № 3. С. 20.

[2] Переписка, сочинения, материалы к биографии / Сост. Н. В. Клычковой // Новый мир. 1989. № 9. С. 215.

[3] Цит. по: Никё М. Ахматова и Клычков // Ахматовский сборник. Париж, 1989. № 1. С. 89.

[4] Павлович Н. Страницы памяти // День поэзии 1979. М.: Сов. писатель, 1979. С. 37–38.

[5] РГАЛИ, ф. 2862, оп. 1, ед. хр. 23, л. 56.

[6] Цит. по: Субботин С. И. Вступ. ст. // Сергей Клычков: Переписка, сочинения, материалы к биографии. С. 200.

[7] Здесь и далее тексты С. А. Клычкова цит. по: Клычков С. Собр. соч.: В 2 т. / Сост, подгот. текста, коммент. М. Никё, Н. Солнцевой, С. Субботина. М.: Эллис Лак, 2000. При цит. прозы в скобках указ. том и страница.

[8] Сергей Клычков: Переписка, сочинения, материалы к биографии. С. 203.

[9] Там же. С. 201.

[10] Там же. С. 202.

[11] Толстой Л. Н. Философский дневник / Сост. А. Н. Николюкин. М.: Известия, 2003. С. 27.

[12] Там же. С. 314.

[13] См.: Солнцева Н. М. Странный эрос: Интимные мотивы поэзии Николая Клюева. М.: Эллис Лак, 2000. С. 63–68.

[14] Судник В. О. О нашем доме // Клычковский вестник. Талдом, 1993. № 1. С. 3.

[15] РГАЛИ, ф. 2862, оп. 1, ед. хр. 39.

[16] РГАЛИ, ф. 53, оп. 4, ед. хр. 11.

[17] Толстой Л. Н. Философский дневник. С. 317.

[18] РГАЛИ, ф. 2862, оп. 1, ед. хр. 38.

[19] РГАЛИ, ф. 2862, оп. 1, ед. хр. 23, л. 64.

[20] Сергей Клычков: Переписка, сочинения, материалы к биографии. С. 209.

[21] Там же. С. 198.

[22] Клюев Н. Словесное древо / Сост., подгот. текста, примеч. В. П. Гарнина. СПб.: Росток, 2003. С. 353.

[23] Фурманов Д. Собр. соч. Т. 4. М.: Худ. лит., 1961. С. 335.

[24] Николай Клюев в последние годы жизни: письма и документы / Сост. С. И. Субботин // Новый мир. 1988. № 8. С. 166.

[25] Сергей Клычков: Переписка, сочинения, материалы к биографии. С. 199.

[26] Там же. С. 198.

[27] Там же. С. 201.

[28] Там же. С. 214.

[29] Клюев Н. Словесное древо. С. 336. Георгий – сын С. А. Клычкова, крестник Н. А. Клюева.

[30] Сергей Клычков: Переписка, сочинения, материалы к биографии. С. 210.

[31] Кузин Б. С. Об О. Э. Мандельштаме // Вопросы истории естествознания и техники. 1987. № 3. С. 143.

[32] Мандельштам Н. Я. Воспоминания. Нью-Йорк, 1970. С. 277.

[33] Сергей Клычков: Переписка, сочинения, материалы к биографии. С. 220.

[34] Из архивов Лубянки / Публ. С. Ю. Куняева // Клычковский вестник. Талдом, 1993. № 1. С. 1.

[35] Сергей Клычков: Переписка, сочинения, материалы к биографии. С. 217.

[36] Журов П. А. Две встречи с молодым Клычковым // Русская литература. 1971. № 2. С. 154.

[37] РГАЛИ, ф.2862, оп. 1, ед. хр. 38.

[38] РГАЛИ, ф. 464, оп. 1, ед. хр. 109.

[39] РГАЛИ, ф. 2862, оп. 1, ед. хр. 23, л. 52.

[40] Там же. Л. 64

[41] Там же.

[42] Цит. по примеч. М. Никё: Гронский И. М. О крестьянских писателях. Выступление в ЦГАЛИ 30 сентября 1959 г. // Минувшее. 1989. № 8. С. 163.

[43] ОР ИМЛИ, ф. 67, оп. 1, ед. хр. 8.

[44] Сергей Клычков: Переписка, сочинения, материалы к биографии. С. 213.

[45] РГАЛИ, ф. 2862, оп. 1,ед. хр. 48.

[46] Герштейн Э. Мемуары. СПб.: ИНАПРЕСС, 1998. С. 212.