Направления, течения >> Символизм >> Фактор Ф. Ницше в литературе символизма

Ницшеанство – еще одна важнейшая составляющая тезы символизма, и вливалось ницшеанство в русскую культуру в момент радикального обновления русской жизни и русской литературы не случайно.

На исходе 1880-х гг. критический реализм, господствовавший в отечественной словесности на протяжении серединных десятилетий века, обозначил свою недостаточность в отображении всей полноты жизни. Сосредоточивший свое внимание на воспроизведении социального среза общества, на изображении быта, критический реализм вывел русскую литературу к вершинам мирового признания, разрабатывая при этом по существу одну гениальную тему (одну, но гениальную, в чем его несомненная заслуга; гениальную, но одну, в чем его ограниченность) – человек и социальная среда, его формирующая. Во многом такое преимущественно одностороннее освещение жизни стимулировалось реальной критикой, но уже в самой писательской среде встречало внутреннее сопротивление, ибо для истинного писателя сверхзадачей всегда было показать универсальное содержание жизни, где социологизм исследования действительности значил не меньше, но и не больше изучения психологии человека. Когда Н. Добролюбов все достоинство романа «Обломов» свел к правдивой беспощадности изображения русского барства, к гнусной привычке героя жить дармоедом и захребетником, первым восстал против такой оценки сам И. Гончаров. К 1880-м гг. пыл и напор реальной критики поослаб, поскольку пошел на убыль поток революции, служить которой Добролюбов и его сотоварищи присягали. Но «эпоха безвременья», как позже назвали восьмидесятые годы символисты, где знаковыми фигурами были такие поэты, как С. Надсон и А. Апухтин, а из философов наибольшим вниманием пользовался А. Шопенгауэр, оказалась короткой. Новый прилив общественной активности, обозначившийся в 1890-е гг., был, однако, сопряжен уже не только с утверждением значимости социальных явлений жизни – в центр видения художников, в полном соответствии с новейшими философско-религиозными учениями, все больше занимавшими умы русской интеллигенции, выдвигалась Личность. Возрождались и романтические тенденции искусства; новая литература все больше склонялась к исследованию человека как такового, как явления божественного, а не только социологической его сущности и детерминированности. Один из крупнейших писателей эпохи В. Короленко выразил эту мысль почти в лозунговой форме: «Не личность в чуждом ей миру, но мир личностей». Перелом, обозначившийся в России и в ее литературе, был связан и с обретением новых форм общественной жизни, и с освоением новых духовных ценностей.

В этих условиях такой радикально мыслящий философ, как Ницше, пришелся вполне ко двору эпохе и российской жизни на исходе века – не меньше, чем остальной Европе. Он привлекал прежде всего своей устремленностью к принципиальному обновлению жизни, утверждая необходимость коренных изменений – «переоценку всех ценностей». Вполне созвучной потребностям современности оказалась доминанта человеческого фактора в его учении, хотя у его последователей она нередко принимала формы эгоцентризма, солипсизма и порождала в художественной среде идеалы элитарности и избранничества. Именно поэтому в первую очередь ницшеанство оказалось идейно и эмоционально близким символистам. Кроме того антиреалистические настроения молодых художников слова, желание писать по-новому обрели в ницшеанской романтической образности, мифопоэтической природе творчества и новой, смелой, подчеркнуто индивидуализированной стилистике яркий образец для своих устремлений.

Однако все было далеко не просто и единообразно; всеобщего увлечения ницшеанством, несмотря на его широкое распространение, в России не было. Так, в среде консерваторов русского духа ницшеанство при своем появлении встретило откровенно враждебное отношение: видный религиозный философ Н. Федоров назвал Ницше Антихристом; Вл. Соловьев с ним вполне солидарен; Л. Толстой просто считал ницшеанство антинародной идеей, проповедью в пользу сытых.

Если даже иметь в виду всю силу движения «русского ницшеанства», то следует особо подчеркнуть, что такие важнейшие положения учения Ницше, как утверждение о смысле истории: формировании сверхчеловека и расы господ, идея самообожествления богоизбранниками, мысль о дегуманизации жизни, о стадном движении народных масс и угрозе охлократии для цивилизации, – все это не получило в русском обществе широкого распространения. Столь широкое несовпадение Ницше во многом с русскими (преимущественно христианскими) моральными ценностями отторгало его, а не только притягивало.

Зато присовокуплялись к ницшеанству природно русские качества и идеи, культивировавшиеся всем ходом предыдущего развития русской литературы. 

Во-первых, ницшевская переоценка всех ценностей в значительной мере осознавалась как всегдашняя оппозиционность власти со стороны русской интеллигенции, как стимулирование бунтарского начала русской жизни. 

Во-вторых, апофеоз личностного начала знаком русской литературе еще со времен ранних романтиков – Жуковского и его единоверцев. Даже критика в адрес Ницше предвосхищалась критикой по адресу русских романтиков, особенно Лермонтова. Вл. Соловьев прямо утверждает: «Я вижу в Лермонтове прямого родоначальника того направления чувств и мыслей, а отчасти и действий, которые для краткости можно назвать ницшеанством». И тут же называет произведения Ницше по отношению к Лермонтову созданиями его ближайшего преемника [1]. Известный на рубеже веков исследователь и теоретик литературы А. Закржевский, специализировавшийся на выявлении истоков символизма, в работе «Лермонтов и современность» вслед за Соловьевым уравнивает творческие позиции Лермонтова и Ницше: «Оба они сходились в сверхчеловеческом дерзании и в мечтах об абсолютной свободе личности, причем у Лермонтова находим критическое отношение к морали и тем ценностям, переоценке которых посвящена философия Ницше» [2].

В-третьих, как бы сугубо ницшеанская, в представлении поклонников философа, идея цикличности истории, идея вечного возвращения, тоже, оказывается, будоражила воображение русских романтиков. И герой того же Лермонтова задолго до Ницше восклицал: «Оборвана цепь жизни молодой, Окончен путь. Бил час. Пора домой. Ужели захочу я жить опять, Чтобы душой по-прежнему страдать?»

В-четвертых, то, что Ницше назвал героическим пессимизмом, стоическим принятием личностью своей судьбы и даже любовью к року, т. е. то, что, собственно, и стимулировало углубление трагического мировоззрения в среде символистов, русская литература уже воплотила и в угрюмстве (слово Блока ) Лермонтова, и в мужестве тютчевского героя: «Пускай олимпийцы завистливым оком Глядят на борьбу непокорных сердец. Кто ратуя пал, побежденный лишь роком, Тот вырвал из рук их победный венец».

То есть многие из тех идей, которые позже в совокупности были названы ницшеанством, были освоены русской общественной мыслью много раньше, нежели русский читатель познакомился с творчеством немецкого философа. Следует подчеркнуть тот факт, что первые переводы Ницше на русский язык и широкое распространение их влияния в среде интеллигенции относятся к 1898 г.; доступные прежде в оригинале, они все же не имели большого резонанса в читательской аудитории именно как философско-эстетическое учение нового времени. Кроме того, современные исследователи установили факт сильнейшего воздействия на самого Ницше русской литературы, прежде всего – Достоевского. Если учесть, что наряду с классикой романтизма (Жуковский, Лермонтов, Баратынский, Тютчев, Фет) вся религиозно-эстетическая система Достоевского – важнейший источник русского Серебряного века (и особенно – символизма ), то из этого понятно, что объединенное воздействие русской классики и опосредованное, взращенное ею же влияние Ницше на переломе от ХIХ к ХХ в. можно считать естественным. 

При этом все же символистов, и старших и младших, следует считать ницшеанцами лишь с большими оговорками, каждый из них воспринимал откровения Ницше хотя и с явным интересом на определенном этапе, но вместе с тем очень избирательно. Можно сказать, что ближе всего им оказалось общеродовое начало романтического искусства – усугубленный индивидуалистический пафос лирики, доведенный в творчестве Ницше до болезненного неистовства (так характеризовал переживания романтического героя еще Тютчев) или даже до самообожествления и тем подтолкнувший символистов к преодолению декадентского пессимизма и обретению ими, по замечательному выражению И. В. Корецкой, «декадентского мажора» в начале 1900-х гг.

Первым из символистов приобщился к ницшеанству Мережковский. (Установлено, что он читал немецкого философа еще на грани 1880–1890-х гг., лет за десять до первых публикаций произведений Ницше на русском языке.) Мережковский, поборник религиозно-нравственного возрождения России, не мог безоговорочно принять декларации, подобные утверждению «Все боги умерли», его смущали не только критика христианского аскетизма у Ницше, но и его утверждение относительности моральных ценностей в жизни. Поэтому, по крайней мере на словах, Мережковский отстранялся от Ницше, но не случайно Брюсов в одном из частных писем (к П. Перцову) тонко заметил, что «всем существом он ницшеанец, был, есть и будет». Ореол исключительности, избранничества был приятно ощущаем героем Мережковского. Мысль Ницше об опасности охлократии трансформировалась впоследствии у Мережковского в пророчества о Грядущем Хаме. Близок русскому поэту-писателю оказался и эстетик Ницше; его идеал слияния начал Аполлона и Диониса как идеал будущего искусства («Рождение трагедии из духа музыки») угадывается в построениях Мережковского как единство духа и плоти в будущей религии Третьего Завета (например, его работа «Толстой и Достоевский»).

У Брюсова ноты ницшеанства угадываются в его «любимцах веков» (одноименный цикл в сборнике «Tertia Vigilia», 1900) и в дерзких антагонистах мещанской современности, чьи сентенции вполне родственно прозвучали декларациям эпатирующего Я ранних сборников поэта. Но показательно, что в брюсовских манифестах, открывающих сборники «Русские символисты» (три выпуска, 1894–1895 гг.), имя Ницше не встречается ни разу: сверхчеловеческое, волюнтаристское, склонность к фатализму и имморализму вырастали в творчестве Брюсова из вполне русского желания встряхнуть жизнь и из русских корней. Тем не менее Ницше был родственен этим настроениям, и Брюсов подчеркнуто явил свое «ницшеанство». Особенно его привлекла дерзкая мысль Ницше, вложенная им в уста Заратустры: «Великого в человеке то, что он мост, а не цель» («Так говорил Заратустра»), – мост к будущему Сверхчеловеку, которого философ мнит апофеозом развития человечества. Эти слова Брюсов взял эпиграфом к программному стихотворению «Братьям соблазненным» («Tertia Vigilia», 1899). Примечательно, что вскоре Брюсов эпиграф снял и ни в одном из последующих изданий его не восстанавливал.

Ярче других «декадентский мажор» пробуждения от надсоновско-шопенгауэровского скепсиса в восприятии жизни к ницшеанскому пафосу утверждения «философии жизни» отразил Бальмонт. Даже в смене названий его поэтических сборников ощущается эмоциональный всплеск, пережитый его героем («В безбрежности», «Под северным небом», «Тишина» – 1890-е гг.; «Горящие здания», «Будем как солнце», «Только любовь» – рубеж XIX–XX вв.).

Но философская наполненность ницшеанства меньше всего интересовала поэта, ближе (и в этом он даже превзошел Мережковского) Бальмонту оказался индивидуалистический пафос Ницше и мифопоэтическая основа искусства, утверждаемая преобразователем философии и эстетики. (Бальмонт в этом смысле как бы явил пример сугубо поэтического восприятия новых мировоззренческих принципов бытия, спроецировав их исключительно в область поэтического творчества. Потом такой подход к философско-поэтическим новациям Вл. Соловьева обозначит Блок.). Эта особенность бальмонтовского ницшеанства дала основание историкам литературы говорить о наносно-поверхностном характере ницшеанства у поэта и даже о масочности его. То, что такое суждение правомерно, подтверждается относительно коротким периодом приобщения Бальмонта к ницшеанству; уже с середины 1900-х ниспровергательный запал его творений заметно поутих, поэт стремительно изживал ницшеанство. Впрочем, пореволюционный период (вторая половина 1900-х гг.) – время оскудения ницшеанства не только у Бальмонта, но и в русской литературе в целом; потрясения самой русской почвы оказались более действенны и привлекали большее внимание, чем заемная философия.

Существенно и то, что знаковый индивидуализм творчества Бальмонта, хотя и переплескивал через край, по сути никогда не был таким агрессивным в отношении человека массы, как то предполагалось в соответствии с вероучением немецкого философа; исключительность лирического героя поэта подчеркивалась преимущественно в сфере нюансов восприятия мира. Подлинная близость Бальмонта с Ницше прослеживается в ощущении неких первоприродных стихий жизни, да еще в признании музыки своего рода универсальным строительным материалом во всех областях искусства.
Брюсова можно назвать самым умышленным (прямо по Достоевскому) символистом и ницшеанцем. Ницшеанство как философско-эстетическая теза наименее органично Брюсову из всех символистов вообще, хотя в ницшеанстве было немало того, что вполне «корреспондировалось» с русской литературной классикой, а она была Брюсову очень близка. Говорить о непосредственном воздействии Ницше на формирование Брюсова – поэта и даже его личности следует с существенными оговорками.

Тем не менее в незавершенном, а точнее ненаписанном «Современном романе» (Брюсов работал над ним в период 1914–1916 гг., в его архиве осталось несколько фрагментов, приблизительно пятьдесят страниц текста) молодой герой с несомненными признаками автобиографичности автора Федор Ходаков, выходец из купеческой семьи, считает себя едва ли не учеником и последователем Ницше и развивает его идеи в откровенно упрощенном, если не сказать вульгаризированном виде, но с заковыченным воспроизведением «сверхчеловека», «вечного возвращения» и «пребывания по ту сторону добра и зла». Он даже отваживается на создание трактата, где, уподобившись дерзновенному Заратустре, утверждает ошеломляющие парадоксы о том, что «сильный всегда прав», «слабый всегда неправ», «кроме силы, нет иного права в мире», «желание есть преступление, если нет силы его осуществить», «бессилие есть грех» и многое другое в том же духе. Правда, как и в юношеской прозе Брюсова, интонации Родиона Раскольникова в устах его героя слышнее интонаций немецкого философа.

Корректировка ницшеанства в умонастроении младших символистов носила еще более парадоксальный характер. С одной стороны, наиболее интенсивное распространение идей Ницше в России пришлось на время их литературного дебюта, и как всякое поколение молодых они были даже более, чем старшие символисты, открыты воздействию новых веяний философии и эстетики, а с другой стороны, их не случайно называли соловьевцами, при своем вступлении в литературу они уже испытали сильнейшее обаяние работ того, кто назван их духовным отцом. Таким образом, если учесть последовательную непримиримость Соловьева к Ницше, то младшим в их пристрастиях нужно было добиваться или уметь совмещать противоположности.

Ницшеанство для младосимволистов стало существенным дополнением к идеям Соловьева, но дополнением именно существенным, так как обе составляющие оказались равнозначащим содержанием «декадентского мажора», бурно переживавшегося ими в годы «зари нового столетия». Показательно, что в «Золоте в лазури» Белый поставил эти два разноликих образа нерасторжимо близко – в стихотворении, обращенном к С. Соловьеву, он написал:

Сердце вещее радостно чует 
   Призрак близкой священной войны.
   …Ах, восстанут из тьмы два пророка.
   Дрогнет мир от речей огневых.
   И на северных бедных равнинах
   Разлетится их клич боевой
   О грядущих, священных годинах,
   О последней борьбе мировой.

Наглядно характер освоения ницшеанства младосимволистами, прежде всего московской группой аргонавтов, явствует из мемуаров Андрея Белого. Мемуары Белого трехчастны: «На рубеже двух столетий» (годы детства и юности – до 1901), «Начало века» (1901–1905) и «Между двух революций». Уже степень «присутствия» Ницше в каждой из частей мемуаров довольно ясно показывает характер переживания ницшеанства молодыми символистами: первое знакомство и пробуждение интереса к объекту в юные годы, активное освоение и творческое использование эстетических новаций Ницше в «Начале века» и стремительное угасание ницшеанских мотивов во всех областях творчества в эпоху «Между двух революций».

Пробуждение интереса к вопросам философии и к новой литературе у юных неофитов с Арбата заметно с 1896 г. Обращает на себя внимание тот факт, что в ряду имен авторов, которых во множестве «проглатывал» гимназист Бугаев, – Достоевский, Ибсен, Гамсун, Шопенгауэр, Кант, Фет… – имя Ницше пока отсутствует. Первым побудительным мотивом обращения молодого поколения конца века к Ницше и другим новым именам Белый называет чувство протеста против «прокисшей» культуры своих отцов, тем более страстного и решительного, чем строже было требование старших бережно обращаться с традициями. Больше всего их отвращало от прошлого стремление разрушить омертвевшие формы миропонимания отцов. В этой борьбе они готовы были взять в союзники и Ницше, и Соловьева, и Спенсера, и Канта, но никто из них не почитался носителем непререкаемого знания, никто не воспринимался догматически, «ибо самое наше мировоззрение строилось под боевым кличем: рушить догматы!» (1: 44 ). Для понимания самого характера освоения ницшеанства существенно признание Белого в том смысле, что всех своих кумиров и любимых учителей, и Ницше в их числе, он сначала переживал, а потом уже изучал. То есть можно сказать, что к тому времени, когда Ницше стал его настольным автором, он уже был изрядно пропитан ницшеанством.

«С осени 1899 года я живу в Ницше; он есть мой отдых, мои интимные минуты, когда я, отстранив учебники и отстранив философии, всецело отдаюсь его интимным подглядам, его фразе, его стилю, его слогу; в афоризме его вижу предел овладения умением символизировать: удивительная музыкальность меня, музыканта в душе, полоняет без остатка; и тот факт, что Ницше был в буквальном смысле музыкантом, вплоть до композиции, в этот период мне кажется не случайным; ведь и я в те годы утайкою пробирался к роялю и часами отдавался музыкальным импровизациям своим, когда родителей не было дома.

Философ-музыкант мне казался типом символиста: Ницше мне стал таким символистом вплоть до жестов его биографии и до трагической его судьбы» (1: 434–435 ).

При этом Белый подчеркивает, что для него Ницше никогда не был теоретиком, способствовавшим разработке тезы символизма, а лишь выдающимся практиком в области символистского творчества. Характеризуя его вроде бы многосторонне, Белый на самом деле парадоксальным образом уравнивает роль и позицию Ницше со своим собственным пониманием задач реформирования духовности и эстетики в современности. Он различает в Ницше (1) нового человека, (2) отрицающего догмы старого быта, и (3) практика культуры, который (4) может для всех служить примером умения слышать потаенные музыкальные ритмы жизни, открывать их и обогащать ими мировое искусство. В упрощении мысль Белого сводится к признанию Ницше гениальным стилистом, не только декларативно развившим идеи Шопенгауэра, но и на практике показавшим природное превосходство музыки над всеми другими искусствами. Отсюда и признание младосимволистами, ведомыми Белым, ницшевского анализа греческих трагедий – «Рождение трагедии из духа музыки» – чуть ли не Евангелием нового искусства.

«Ницшеанским» периодом младосимволизма можно считать годы с 1900 по 1905, когда философские и эстетические откровения немецкого мыслителя-поэта сильнее всего притягивали деятелей нового искусства, жаждавших реформ и распространения западноевропейского опыта неоромантиков в среде русских читателей. Так, созданное в 1901 г. с этой целью издательство «Скорпион» (В. Брюсов – идейный вдохновитель) одним из первых пунктов плана издательской деятельности объявляет подготовку печатания полного собрания сочинений Ницше. Брюсов намеревался привлечь к этой работе одного из лучших знатоков Ницше в символистской среде – Вяч. Иванова, единоверца, сподвижника, но и полемиста А. Белого. Замысел Брюсова остался неосуществленным, хотя он еще долго вел переписку на эту тему с Ивановым, но время расцвета русского ницшеанства оказалось коротким – слишком уж оно не соответствовало потребностям социальных преобразований и революций, к которым Россия вплотную приблизилась в 1905 г.

Самое начало нового столетия ознаменовано бурной активностью или, по терминологии самих участников, словесным запоем кружка «аргонавтов». Среди наиболее заметных его членов и лиц, максимально к нему близких, следует назвать Г. Рачинского, страстного пропагандиста ницшеанских взглядов Эллиса (Льва Кобылинского), С. Соловьева, молодого, только делавшего первые шаги в сторону литературного поприща В. Ходасевича, Б. Садовского, вскоре вместе с А. Белым ставшего активным сотрудником главного символистского печатного органа – журнала «Весы», Э. Метнера, юного Б. Грифцова, а также В. Нилендера, М. Эртеля и художника В. Владимирова. Если для одних все ограничилось подготовкой рефератов по частным проблемам ницшеанства и участием в обсуждениях и спорах, неизменно бурных и по большей части мало что прояснявших, то были среди кружковцев и те, кто – по существу – составил плеяду первых русских исследователей Ницше. Так, Г. Рачинский, по определению С. Соловьева, одинокая умница, оправдывая свое прозвание, не только разъяснял своим товарищам в устных беседах темные места сочинений Ницше, но и опубликовал, по общему мнению, очень толковую работу о Ницше, одну из первых на русском языке – «Трагедия Ницше. Опыт психологии личности. Ч. 1. Дионис и Аполлон» (Вопросы философии и психологии. 1900. Кн.5 (55). С. 963–1010). Но если для председателя Московского религиозно-философского общества увлечение ницшеанством всё же не более чем дань юношеским исканиям, или, как говорили в начале века, случай из жизни, то изучение трудов и биографических материалов Ницше Э. Метнером носило системный характер и затянулось на годы. Он даже познакомился позже с сестрой Ницше и с его ближайшим другом Петером Гастом, которого пригласил сотрудничать в «Мусагете», где сам занимал видное место. Метнер не только прочитал полное собрание сочинений Ницше, но и, будучи профессиональным музыкальным критиком, стал в среде младосимволистов самым авторитетным интерпретатором и комментатором главного для символистов труда Ницше «Рождение трагедии из духа музыки». Свои воззрения на романтическую природу творчества Ницше он отразил в статье «Романтизм и Ницше» (Приднепровский край. 1904. №2310 (12 окт.); подпись Э.), снискавшей уважительное отношение его соратников «аргонавтов».

Серьезную помощь младосимволистам в распространении их идей оказал влившийся в их ряды после приезда из-за границы Вяч. Иванов. Весной 1904 г. он присоединился к активным сотрудникам «Весов», как раз в ту пору начинавшим завоевание литературного мира. Ницшеанство было важной содержательной частью в публицистике «Весов», и вместе с другими статьями такие, как «Ницше и Дионис» (1904) Иванова, определяли своеобразную линию журнала. В то время ницшеанство действительно было им близко, и «аргонавтам», и Иванову. Причем между собой их сближало то, что осваивали они прежде всего Ницше-эстетика. Как видно даже из названия приведенной статьи, Иванов был увлечен, как и все символисты, своеобразием ницшевской музыкальной культуры, изучая ее старательно в историческом контексте, поскольку был большим любителем и знатоком античности, при этом добавляя еще и вагнеровскую ноту в построения Ницше. К тому же он в эти годы много внимания уделял изучению мифа и мифопоэтики у Ницше. Но показательно, однако, что никто из современников никогда, – ни сразу, ни позже, – не называл Иванова ницшеанцем: увлечение идеями немецкого философа прошло достаточно быстро, а все последующее развитие Иванова, искавшего в искусстве соборного творчества, стало по сути отрицанием ницшеанства.

В интерпретации Блока ницшеанство предстает прежде всего как романтическая концепция мира, причем преимущественно в своей трагической ипостаси. Не случайно обостренный интерес к идеям и образам Ницше у Блока проявился на исходе 1906 г., уже в «постсоловьевский» период стремления изжить мистицизм из своего творчества и перехода к тютчевскому феномену трагической личности. Таким образом Ницше воздействовал на Блока совместно с Тютчевым в главнейшей для Блока этого периода теме рока, влекущего человека вперед по жизни. В плане художественной образности это сказалось в интенсивной разработке поэтом ритмов стихии и сумятицы, картин мятельной поэзии («Снежная маска» и др.), где все явственнее для лирического героя звучит музыка мирового оркестра, нечто подобное партии хора – выразителя фатума в греческих трагедиях. Именно тогда ницшевский анализ греческих трагедий («Рождение трагедии из духа музыки») становится настольной книгой Блока; именно тогда просыпается в Блоке объединяющая его с Ницше любовь к инфернальной оперной музыке Вагнера. Блок почувствовал в Ницше родственную душу провозвестника желанного решительного обновления мира. Но если герой ранней романтической лирики Блока в своей противопоставленности «толпе» («Толпа кричит – я хладен бесконечно, Толпа зовет – я нем и недвижим») действительно как бы устремляется навстречу ницшеанству, то сохранившееся в нем навсегда желание обновления мира вплоть до принятия революции как силы преображения, по существу, решительно развело его с Ницше. Русский поэт слышал в революции музыку высших сфер, философ – крик варварской толпы, несущей угрозу цивилизации.

Когда Метнер, знаток текстов Ницше, укорял Андрея Белого («У вас кверх ногами поставлены все проблемы классического ницшеанства»), он, сам, может быть, того не подозревая, очень точно сфокусировал самую суть обращения символистов к любому классическому наследию – литературному и философскому: с уважением относясь к завоеваниям русской, европейской мысли и творчества, они всё (заимствуя «краски со всех палитр и звуки со всех клавиров», по словам Теофиля Готье) стремились приспособить к нуждам своего движения. То же можно отнести к ницшеанству: в нем младосимволистов больше всего привлекали две составляющие – концепция исключительной личности, превозносящей себя вплоть до самообожествления, вполне соответствовавшая романтическому индивидуалистическому пафосу поэзии символистов, и гениальная эстетическая теория синтетического искусства с преобладающим началом музыки в нем, удачно сочетавшаяся с продолжением поисков в этом направлении, предпринимавшихся в русской литературе еще Жуковским, Фетом, Соловьевым и другими – теми, кого сами символисты называли своей предтечей.

Примечания

[1] Соловьев В. Собр. соч.,  СПб, 1897–1900. Т. 8. С. 384, 391.
   [2] Закржевский А. Лермонтов и современность. Киев, 1915. С. 18.