«Творимая легенда» Владимира Набокова

О «литературной личности»  писателя

 

 

 

Одной из важнейших особенностей восприятия произведений литературы является выделение и осмысление социокультурной ипостаси авторской личности, создание идеально-обобщенного, мифологизированного авторского образа. Образ этот я, вслед за Ю.Н. Тыняновым, предлагаю называть «литературной личностью».

Термин «литературная личность» впервые был введен в литературоведческий обиход в статье «Литературный факт» (1924), где соответствующее понятие было противопоставлено «индивидуальности литератора» и «личности творца»; затем он был использован в тыняновской работе «О литературной эволюции» (1927): «“Литературная личность”, “авторская личность”, “герой”  в разное время является речевой установкой литературы и оттуда идет в быт. Таковы лирические герои Байрона, соотносившиеся с его “литературной личностью”, которая оживала у читателей из стихов <…>. Такова “литературная личность” Гейне, далекая от биографического подлинного Гейне»[i]

К сожалению, эта интересная тема не получила  дальнейшего развития в последующих работах Тынянова, поскольку мыслилась им лишь как частный аспект теории эволюции. Не получив  детальной разработки, она тем не менее прозвучала  в трудах других ученых, чьи теоретические положения во многом были созвучны тыняновским. Например, Б.В. Томашевский еще в статье 1923 года «Литература и биография» выделял два типа писателей: «с биографией» и «без биографии». Представители первого типа  (особенно они характерны для эпохи романтизма) всей своей жизнью осуществляют литературные задания, вольно или невольно создавая определенный миф, который во многом обуславливает восприятие их творчества; эти биографические легенды являются «литературным осмыслением жизни поэта, осмыслением, необходимым как ощутимый фон литературного произведения  <…>, как та предпосылка, которую учитывал сам автор, создавая свои произведения»[ii]. Писателей «без биографии», возобладавших, по мнению Томашевского, с середины ХIХ века, отличает совсем другое: «Их произведения замкнуты в самих себе. Ни одна черта их биографии не проливает никакого света на смысл их произведений. <…> Понятно – у этих писателей есть своя – житейская биография. В эту биографию, как житейский факт, входит и их писательская деятельность. Но это биография частного человека, может быть и интересная для историка культуры, но не для историка литературы»[iii].

Теоретические положения Ю.Н. Тынянова и Б.В. Томашевского, на которые я буду опираться в ходе моего исследования, безусловно, – важный шаг в изучении социокультурного аспекта проблемы «автора» и функционирования художественной литературы. Одна серьезная поправка к ним. Строгое типологическое разделение на писателей «с биографией» и «без биографии» может быть применимо только к условно ограниченному временному  промежутку литературного процесса. Вне искусственных границ «своего времени» писателей «без биографии», без «литературной личности», строго говоря, нет. Если творчество писателя оказывается действительно значительным явлением искусства, ценным не только для своей эпохи, то оно разбивает временные рамки и начинает интенсивную жизнь в «большом времени» (М.М. Бахтин), в процессе своего постоянно углубляющегося осмысления вынуждая читателей (руками нашего брата – литературоведа) реконструировать биографию и «литературную личность» писателя – сделать то, о чем в свое время не позаботились современники или сам автор.

Исходя из теоретических положений Тынянова и Томашевского «литературную личность» можно определить как условный авторский образ, намеренно (а может быть и непреднамеренно) сочиненный самим писателем или воссозданный в читательском восприятии. «Литературная личность» – это статичный, предельно эстетизированный образ, зачастую сильно отличающийся от эмпирической личности писателя, который может сознательно сообразовывать свою литературную деятельность и бытовое поведение с нормами и типологическими формулами, свойственными той или иной эпохе, литературному направлению или национальной культурной традиции.

 

 

***

 

 

Необходимое условие возникновения и «кристаллизации» «литературной личности» – наличие определенной репутации в литературных кругах, включенность в литературный обиход, получение, а если нельзя иначе – захват, завоевание особого места в иерархии литературных ценностей.

Литературная репутация Владимира Набокова по-своему уникальна. Свое «место под солнцем» Набокову приходилось завоевывать дважды (а то и трижды – если учесть посмертный триумф писателя в «перестроечной» и «постперестроечной» России).  Уже к началу тридцатых годов, после того как в «Современных записках», главном журнале русской эмиграции, появился роман «Защита Лужина», Набоков (тогда еще – Сирин) был признан подавляющим большинством критиков русского зарубежья как «самый цельный и интересный представитель новой русской прозы» (Н.Андреев)[iv], а после выхода повести «Соглядатай» и романов «Подвиг», «Камера обскура» и «Отчаяние» о нем заговорили как об одном из «наиболее блестящих и талантливых романистов <…> эпохи» (Н. Резникова)[v], как о «звезде большой величины, <…> наиболее выдающемся из новых писателей, которых дала Россия (как советская, так и эмигрантская) за последние 6-7 лет»[vi].

С середины тридцатых о Сирине отзывались с уважением даже его литературные недруги. Например, Георгий Адамович, разбирая «Отчаяние», во многом пересмотрел свои прежние представления о писателе. Скорректировав прежний тезис о «нерусскости» Сирина, он возвел его литературную генеалогию уже не к мифическим образцам второсортной западноевропейской беллетристики (как это было сделано в первых адамовичевских отзывах на «Защиту Лужина»), а к автору «Носа» и «Шинели». Еще более решительно изменил свое отношение к творчеству В. Сирина критик и литературовед П. Бицилли. Если в статье 1933 г. «Жизнь и литература» он отказывался признать художественную цельность сиринских произведений, то в последующих работах (Несколько замечаний о современной зарубежной литературе // Новый град. 1936. №11; Возрождение аллегории // Современные записки. 1936. №61) дал самую высокую оценку В. Сирину, поставив его в один ряд с Гоголем и Салтыковым-Щедриным: «В эмиграции выдвинулся писатель, который, несомненно, – столь могуче его дарование и столь высоко его формальное совершенство – “войдет в русскую литературу” и пребудет в ней до тех пор, пока она вообще будет существовать. Это В. Сирин»[vii].

Переехав в США и переквалифицировавшись в американского литератора, Набоков не только отказался от «кровного наречия», от «ничем не стесненного, богатого, бесконечно послушного <…> русского слога ради второсортного английского языка», но и поставил себя перед необходимостью «завоевания Америки», завоевания репутации в англоязычном литературном мире. Несмотря на признание и поддержку немногочисленных литературных гурманов, несмотря на публикации в престижном «Нью-Йоркере», достаточно долгое время (около 15 лет!) Набоков прозябал на периферии литературной жизни Америки: не был известен широкому читателю и оставался «темной лошадкой» для большинства американских издателей, не пожелавших рисковать, когда «незаметный писатель с непроизносимым именем» (так кокетливо назвал себя Набоков в интервью 1967 г.) предложил им «бомбу замедленного действия» – «серьезную книгу с серьезным замыслом», рассказывающую о безрассудной страсти сорокалетнего интеллектуала к «маленькому смертоносному демону» в обличье заурядной двенадцатилетней школьницы.

В письме к Морису Жиродиа, главе парижского издательства «Олимпия-пресс», Набоков утверждал, что не хотел бы для своей книги «успеха скандала». Так это было в действительности или нет – сейчас судить трудно, однако именно громкий скандал, разразившийся по обе стороны Атлантики вокруг «аскетически строгого создания» Набокова, принес писателю мировую известность и, сделав ему громкое литературное имя (и принеся немалое состояние), привлек внимание к его личности.

Именно в период триумфального успеха «Лолиты» в Америке и Европе, в конце пятидесятых – начале шестидесятых голов, когда имя Набокова не сходило со страниц ведущих западных газет и журналов, началось активное формирование «литературной личности» писателя и мифа об аполитичном фокуснике от литературы, «игроке в бисер», низводящем художественное творчество к беспечным формалистическим трюкам  – «сочинению головоломок с изящными решениями».

Формирование набоковской «литературной личности», ставшее неизбежным после того как, Набоков стал «публичной персоной», было вызвано острейшей необходимостью. Хотел того Набоков или  не хотел, но перед широкой читательской аудиторией впервые он предстал в ореоле скандала как автор пикантно-непристойной книги, выпущенной парижским издательством с сомнительной репутацией и написанной к тому же в форме исповеди. Образ надменного аристократа, «чистого художника» и кабинетного ученого, создаваемый Набоковым в конце пятидесятых, во время многочисленных презентаций и телеинтервью, должен был развеять заклубившиеся было вокруг него обывательские слухи и домыслы, вызванные к жизни неизменной привычкой «массового читателя» (и определенного сорта критиков) отождествлять автора с героем-повествователем.  Необходимо было дать отпор и враждебно настроенным критикам, иные из которых (например, Кингсли Эмис)  писали об «атрофии нравственного чувства»[viii] у автора «Лолиты».

Что уж тут говорить о Набокове, если даже лондонского издателя скандального романа, Найджела Николсона, политические враги объявили «скрытым Гумбертом Гумбертом»: накануне выхода английского издания «Лолиты» имена Николсона и его компаньона, Уэйденфелда, «ежедневно мелькали в прессе, <…> их биографии изучались на предмет выискивания возможных аморальных фактов, явно свойственных сторонникам такой книги, как “Лолита”»[ix].

Говоря об этом периоде, «нужно помнить, что Набоков, хоть и обретший мгновенную славу, еще не был тогда литературным гигантом, каким мы его ныне знаем»[x]. И вполне понятны старания тех же лондонских издателей «Лолиты», организовавших в ноябре 1959 мощную кампанию по «раскрутке» «Лолиты» и ее автора. Лекция в Кембридже о цензуре, во время которой Набоков ни разу не упомянул о «Лолите»,  (в заключение аудитория аплодировала ему стоя), «великолепно организованное выступление по телевидению, а также ленч с группой известных влиятельных лиц – все это явилось частью кампании, организованной Уэйденфелдом и Николсоном, чтобы представить своего автора как ученого с безупречной репутацией, а не как полоумного эмигранта-графомана. Величайшим тактическим достижением явилось упоминание о том, что следующей книгой профессора Набокова будет исследование в две тысячи страниц о Пушкине.

Со смесью бесшабашности и страха Уэйденфелд с Николсоном устроили накануне выхода книги, во вторник 5 ноября, торжественный вечер в отеле “Ритц”, куда было приглашено триста влиятельных доброжелателей. Издатели достаточно рисковали, назвав торжество вечером встречи с мистером и миссис Набоков; о книге не упоминалось. Устроители имели все основания опасаться, что назавтра их привлекут к суду»[xi].

Лондонским мероприятиям предшествовало двухнедельное пребывание Набокова в Париже, приуроченное к выходу французского издания «Лолиты» в издательстве «Галлимар». Как и в Лондоне, Набоков оказался в центре внимания публики, для которой «настоящей сенсацией явилось то, что мистер Набоков разгуливает по Парижу отнюдь не с аппетитной двенадцатилетней девчушкой»[xii], а с пятидесятилетней супругой. Сделавшись героем светских хроник, он стал добычей газетных репортеров и дал около десятка интервью. Посвященный выходу «Лолиты» вечер в салоне Галлимара на рю-Себастьян-Боттэн вызвал ажиотаж и собрал сливки издательского и литературного мира Парижа. (Кстати, продажа романа за время рекламного набоковского турне возросла в шесть раз!)[xiii]

Благодаря своему вихревому парижско-лондонскому туру (а, может быть, и независимо от него)  Набоков хорошо усвоил механику литературной славы и оценил значение того, что теперь принято обозначать корявой калькой «паблисити». Поселившись в Швейцарии и ведя довольно уединенный образ жизни, он тем не менее никогда не давал зачахнуть своей «публичной персоне» и постоянно напоминал о себе в эпатажных интервью, которые щедро раздавал представителям разнокалиберных западных изданий – от глянцевитых монстров, типа «Плейбой» или «Вог», до малотиражных литературоведческих ежеквартальников.

 

 

***

 

Исследователям, интересующимся социокультурным аспектом творчества Набокова, не приходится жаловаться: их подопечный сделал все возможное, чтобы закрепить в читательском сознании идеальную версию собственного «я»,  броский «имидж», организующий читательское восприятие и навязывающий публике определенное понимание конкретных художественных произведений. Наиболее ярко «литературная личность» Набокова проявилась в произведениях, условно обозначаемых как «non-fiction»: в авторских предисловиях, где писатель задним числом разъяснял недогадливым читателям, что именно он хотел сказать в своем произведении, как именно следует его воспринимать и как не следует; в строго отредактированных интервью (в которых, как правило,  вопросы заранее оговаривались, а ответы давались в письменном виде); в трех изводах автобиографии, где эстетическая преднамеренность в построении авторского образа достигает наивысшей степени (и где, по выражению Глеба Струве, «с полной силой сказался феноменальный эгоцентризм Набокова, временами граничащий с дурным вкусом»[xiv]); в письмах и пока мало кому доступных дневниках, где автор, даже если бы он стремился к предельной искренности и самообнажению (что было не свойственно Набокову) неминуемо попадает под власть закона  игры, театра для себя; в литературно-критических статьях и эссе, содержащих программные эстетические декларации (сюда же отнесем  фундаментальный комментарий к переводу «Евгения Онегина» и посмертно изданные лекции по литературе).

 Важный шаг в закреплении постулированного Набоковым образа «великого мандарина американской прозы» (М. Скэммел) был сделан в 1973 г., когда издательством «Макгро-хил» был выпущен сборник «Strong opinions» (Твердые суждения). Помимо рецензий, литературно-критических эссе и писем редакторам различных газет и журналов, в книгу были включены двадцать два интервью[xv], данные писателем с 1962 по 1972 гг. (всего их было более пятидесяти); в них Набоков – уже общепризнанный мэтр американской литературы – излагал свои «твердые суждения» относительно собственного творчества, художественной литературы, искусства, политики и т.д.

«Литературная личность» Набокова хорошо знаком всем, кто хоть сколько-нибудь серьезно обращался к творчеству писателя, поэтому я ограничусь тем, что обращу ваше внимание на основные ее характеристики.

Помимо «феноменального эгоцентризма» и нарциссизма, раздражавших многих набоковских зоилов – взять хотя бы первые строки авторского предисловия к «Твердым суждениям»: «Я мыслю как гений, я пишу как выдающийся писатель…», – главной отличительной чертой «литературной личности» Набокова следует назвать ее ортодоксальный, несколько архаичный даже, эстетизм, то, как сказал бы Ортега-и-Гассет, «ханжество от культуры», которое выводит искусство из социально-исторического и нравственно-философского контекста. «Я не пишу с социальным умыслом и не преподаю нравственного урока, не эксплуатирую общие идеи»[xvi]; «К писанию прозы и стихов не имеют никакого отношения добрые человеческие чувства, или турбины, или религии, или духовные запросы, или “отзыв на современность”»[xvii], – эти декларации Набоков упорно повторял в своих письмах, лекциях и интервью. Другой вопрос – доказывают ли они, что его творчество вовсе уж чуждо «духовным запросам», а хотя бы отдельные  произведения («Приглашение на казнь», «Облако, озеро, башня», «Истребление тиранов», «Изобретение Вальса», «Помощник режиссера», «Под знаком незаконнорожденных») ни в малейшей мере не являются «отзывом на современность».

Вообще, одно из самых устоявшихся представлений о писателе, закрепившееся благодаря его «литературной личности», – миф об аполитичности и отрешенности от «мерзкой гражданской суеты». При внимательном изучении биографии Набокова, особенно  «берлинского» периода, выясняется, что назойливо декларируемая «нелюбовь к групповой деятельности в политической или гражданской сфере», имеющая «ту же природу», что и «равнодушие к религии»[xviii], не отменяет активного участия молодого писателя Сирина в общественной и литературной жизни русской эмиграции. И речь идет не только об участии в чисто литературных объединениях и кружках («Веретено», «Братство Круглого Стола», кружок Ю. Айхенвальда и др.), игре в полулюбительских спектаклях (на одном из которых, как известно, Набоков  сыграл нераскаявшегося убийцу, что позже послужило толчком к созданию образа убийцы-мономана Германа Карловича) или о горячих спорах с розовыми английскими интеллектуалами в «Тринити-колледж» (об этих спорах, как о досадном грехе студенческой молодости, пишет автор «Других берегов»). Вспомним, например, что некоторое время Набоков входил в антибольшевистскую политическую организацию, возглавлявшуюся  Н. Яковлевым, а в 1940 г.,  накануне отъезда в Америку, писатель, наряду с Буниным, Бердяевым, Рахманиновым и другими деятелями русской эмиграции, подписал протест против вторжения советских войск в Финляндию.

В Америке Набоков твердо отстаивал свои антисоветские взгляды в тот период, когда любая критика сталинского режима воспринималась как бестактность по отношению к союзной стране, – и поплатился за свою несговорчивость, потеряв место в Уэлслейском колледже. Да и в «швейцарский» период творчества Набоков порой забывал о своем «олимпийском» статусе и позволял себе резкие публицистические выпады против «полицейского государства» (то бишь СССР) и западных «левых» – «красных подлецов и розовых глупцов», как он выразился   в интервью «Нью-Йорк Таймс»[xix]. Не принимая прямого участия в той острой общественно-политической борьбе, которая сотрясала Америку в конце шестидесятых, Набоков, тем не менее, занимал вполне определенную позицию: всегда оставался «на стороне правительства» и руководствовался «простым методом, выбирая ту линию поведения, которая будет особенно неприятна Красным и Расселам»[xx].

«Причина моего несогласия с любителями протестов, в Америке и где бы то ни было, – в том, что молодые люди – особенно хиппи <…> с их групповыми протестами – самые отъявленные конформисты и филистеры. По мне, они самые настоящие обыватели. С моей точки зрения, вся молодежь консервативна, не исключая и революционеров»[xxi]; «Я  сожалею о позиции недалёких и бесчестных людей, которые смехотворным образом сравнивают Сталина с Маккарти, Освенцим с атомной бомбой и безжалостный империализм СССР с прямой и бескорыстной помощью, оказываемой США бедствующим странам»[xxii]; «Может быть, я не силен в политике, зато погружен в науку судьбы, а политическая история в целом есть часть судьбы. Поэтому думаю, что могу предсказать: в один прекрасный день Россия и Китай, срастаясь границами зла, попробуют завоевать Запад, и вновь Америка спасет Францию, и в этом смысле, действительно, можно было бы воскликнуть: «Да здравствует свободная Франция!»[xxiii] – в очередной раз сталкиваясь с подобными высказываниями (вступающими в явное противоречие с «аполитичными» набоковскими декларациями), поневоле воскликнешь, вслед за удивленным интервьюером: «Господин Набоков, вы становитесь тенденциозным писателем…»[xxiv].

Прибавив сюда же ритуальные выпады против «венского шамана» и ура-патриотические высказывания в духе официальной американской пропаганды (поддерживающие, в частности, агрессию против Вьетнама[xxv]), трудно не прийти к печальному выводу: писатель, неустанно боровшийся в своих произведениях с пошлостью (тоталитарных режимов и самодовольных тупиц, будь то уличный громила или доктринер от науки, навязывающий объекту изучения собственные домыслы и бредовые идеи) сам нередко впадал в удручающую пошлость. От многих «твердых суждений» Набокова, действительно, несет таким прогорклым маккартизмом, что мы можем легко понять американского критика, в рецензии на «Твердые суждения» обвинявшего Набокова в «ждановщине наоборот» и сравнивавшего его с Бари Голдуотером[xxvi].

Набоков-«американский патриот» – еще одна яркая грань разбираемой нами «литературной личности». Перекати-поле и космополит, большую часть жизни проживший в Европе и в конце концов, как только позволили средства, поселившийся в роскошном отеле на берегу Женевского озера, буквально во всех своих интервью и предисловиях Набоков неутомимо подчеркивал, что он – американский писатель[xxvii], что он гордится американским гражданством – «Я действительно чувствую теплую и беззаботную гордость, когда показываю свой зеленый американский паспорт на европейских границах»[xxviii], – что при первой же возможности он покинет Швейцарию и вернется в Америку, «к ее библиотечным полкам и горным тропинкам». Возможность эта так и не представилась, и теперь повторявшиеся из года в год набоковские заверения о том, что он «при первой же возможности вернется в Соединенные штаты»[xxix], воспринимаются едва ли не как издевательство над интервьюерами.

 

 

***

 

«Фирменный знак» «литературной личности» Набокова – чудовищное высокомерие и агрессивность по отношению к другим писателям. Пристрастные оценки, язвительные критические замечания и несправедливые, часто ничем не подкрепленные обвинения обрушивались Набоковым и на литературных предшественников – будь то «переоцененный Вергилий», чьи эклоги «представляют собой скудные слепки с идиллий Феокрита»[xxx], или «рифмоплет Беранже», или «трескучий фразер» Достоевский, в произведениях которого «влияние  <…> сентиментальных и готических романов Ричардсона, Анны Радклиф, Диккенса, Руссо и Эжена Сю сочетается  <…> с религиозной экзальтацией, переходящей в мелодраматическую сентиментальность»[xxxi], – и, тем более, на писателей-современников. С пугающим азартом предаваясь звонкой истребительной вакханалии, Набоков с особой яростью сокрушал «раздутые репутации» писателей, представлявших ненавистную ему Литературу Больших Идей. Жертвами сокрушительных набоковских атак были: «монументальные посредственности, вроде Голсуорси, Драйзера, персонажа по имени Тагор, еще одного по имени Максим Горький и третьего по имени Ромен Роллан»[xxxii], «банальный баловень буржуазии» Сартр (среди прочего повинный в том, что в 1939 г. выдал кислую рецензию на французский перевод «Отчаяния»), «современный заместитель Майн Рида» Гемингвей, «поставщик идеологических иллюстраций» Оруэлл, «почтенный мошенник» Паунд, Т.С. Элиот, Борхес, а также  «Камю, Лорка, Казандзакис, Д.Г. Лоуренс, Томас Манн[xxxiii], Томас Вулф и буквально сотни других “великих” посредственностей»[xxxiv], перечислять которых, пожалуй, слишком долго – проще назвать тех немногих счастливцев (Уэллс, Пруст, Джойс, Роб-Грийе, Андрей Белый, Апдайк, Сэлинджер), кто удостаивался скупых похвал привередливого «В.Н.».

Характерно, что наиболее последовательно Набоков терзал тех писателей «первого ряда», в ком видел опасных конкурентов (даже если их трудно было обвинить в социально-политической ангажированности или религиозно-философской тенденциозности). Хорошо известны те лестные эпитеты, которыми на протяжении многих лет Набоков награждал «Доктора Живаго» – роман, который вытеснил «Лолиту» с первого места в списках бестселлеров за 1958 год:  «…неуклюжая и глупая книга, мелодраматическая дрянь, фальшивая исторически, психологически и мистически, полная пошлейших приемчиков (совпадения, встречи, одинаковые ладонки)» (из письма Р. Гринбергу от 21 сентября 1958)[xxxv]; «плохой провинциальный роман» (из письма Г. Струве от 14 июня 1959)[xxxvi]; «удручающее произведение, тяжеловесное и мелодраматичное, с шаблонными ситуациями, бродячими разбойниками и тривиальными совпадениями»[xxxvii],  «среднего качества мелодрама с троцкистской тенденцией»[xxxviii]; «как роман "Доктор Живаго" – ничто, он полностью соответствует консервативному стилю советской литературы. Он плутает, подобно "Унесенным ветром", и к тому же переполнен мелодраматическими ситуациями и всевозможными ляпами. По сравнению с  Пастернаком мистер Стейнбек – гений»[xxxix].

Столь же показательна реакция Набокова на роман Филипа Рота «Болезнь Портного», который опередил в книжном «хит-параде» за 1969 год «Аду». Первый удар по «Болезни Портного» Набоков нанес в интервью корреспонденту «Нью-Йорк Таймс»: «Господин Набоков высказался и по поводу нынешнего бестселлера, романа Филипа Рота «Болезнь Портного»: “Это, – мрачно заявил он, – смехотворная книга. Она не обладает какими-либо литературными достоинствами. Она тривиальна и совсем не смешна – просто смехотворна”»[xl]. В интервью журналу «Тайм» Набоков, вопреки вегетарианским обычаям англоязычного писательского мира, продолжал громить роман своего удачливого соперника и разразился бурной тирадой в его адрес: « “Болезнь Портного”? Отвратительно. Трафаретно, плохо написано, вульгарно. Просто фарс какой-то – там, например, где живописуется запор у отца главного героя. По сравнению с этим даже такие писатели, как Гор Видал, и то более интересны»[xli].

«Истинно великий художник не может понять, чтобы жизнь проявлялась или красота представлялась в каких-либо иных условиях, чем те, что избраны им»,– этим здравым замечанием Оскара Уайльда[xlii] (безусловно, оказавшего влияние на набоковскую «литературную личность») отчасти можно объяснить чрезмерную свирепость Набокова по отношению к другим писателям. «Набоков принадлежал к тому распространенному типу художников, которые чувствуют потребность растоптать вокруг себя все живое, чтобы осознать себя гениями. По существу, они не уверены в себе»[xliii]. Не знаю,  насколько обосновано мнение, выраженное В.С. Яновским, и свидетельствует ли набоковская нетерпимость к инакомыслию и инакочувствию собратьев по перу о неуверенности, однако убежден: абсолютизация своих эстетических воззрений, высокомерная резкость и безапелляционность критических суждений, агрессивное ниспровержение «раздутых репутаций» – эти формы литературного поведения были осознанно взяты Набоковым в качестве фундамента, если хотите – пьедестала его «литературной личности».

 

 

***

 

Жанровые рамки не позволяют мне затягивать живописание колоритной «литературной личности» Набокова. Со всеми своими достоинствами и недостатками она неотделима от его художественных произведений; более того, ее эстетически завершенный и монолитный образ порой заслоняет многогранное, противоречивое творческое «я» Набокова-художника, которое каждый раз по-новому воплощалось в произведениях (порой явно противореча броским декларациям набоковской «персоны»). Очень часто «литературная личность» не только приравнивается к житейской личности писателя, но и (что самое неприятное)  проецируется на автономный авторский образ, эмоционально-смысловой центр того или иного романа или рассказа.

Разумеется, между эстетическим миросозерцанием, внутренним творческим «я» писателя и его «литературной личностью» существовала определенная связь. «Литературная маска», которую носил Набоков – а сознательно сотворенную «литературную личность» мы смело можем назвать «маской», – была выбрана вовсе не случайно: не только как средство для реализации «стратегии успеха», но и в качестве организующего центра собственной личности. В конечном итоге для читателей и историков литературы одинаково важно, кем действительно был писатель в жизни и творчестве и кем хотел казаться.

И тем не менее, слишком многое говорит в пользу того, что выбранный имидж надменного сноба и «чистого художника» был именно маской, скрывающей «истинную жизнь» Владимира Набокова. Своей эпатажной нарочитостью «литературная личность» Набокова слишком часто оставляет ощущение лукавой игры, позерства, мистификации, мимикрии, «защитной уловки», доведенной «до такой точки художественной изощренности, которая находится далеко за пределами того, что способен оценить мозг гипотетического врага» – придирчивого критика, лакомого до сенсационных признаний  журналиста или самодовольного педанта-литературоведа, поднаторевшего на эффектных «интертекстуальных» сличениях и сближениях.

Сам Набоков не раз намекал, что в своей литературной жизни  вполне осознанно играл определенную роль. Так, в отзыве на статью Нины Берберовой «Nabokov in the thirties» (Набоков в тридцатые годы) он указывал: «Берберовой <…> гораздо лучше изображение персонажей моих романов, чем описание В. Сирина, одного из моих персонажей в “реальной жизни”»[xliv].

Впрочем, и без этих намеков и подсказок вполне очевидно, что на протяжении многих лет Набоков предлагал вниманию публики мифологизированный образ, отличающийся от его эмпирической личности и далеко не во всем соответствующий внутреннему содержанию его писательского «я».

И стоит ли напоминать, что  художественное целое конкретного произведения неизмеримо выше, ценнее писательского автокомментария и, тем более, эстетических деклараций его «литературной личности», что «самые полезные и самые глубокие понятия, какие мы можем составить о человеческом творчестве, в высшей степени искажаются, когда факты биографии, сентиментальные легенды и тому подобное примешиваются к внутренней оценке произведения»[xlv].

«Поэтому возрадуемся паутине, игнорируя паука»[xlvi], как советовал сам Набоков в лекции о «Холодном доме» Диккенса. Будем наслаждаться искусством Набокова, которое ни в коей мере не исчерпывается и не объясняется программными установками и декларациями его «литературной личности». Ибо в сфере искусства творение неизмеримо выше творца и «всякий человек меньше самого прекрасного своего создания»[xlvii].

 

 



[i] Тынянов Ю.Н. Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977. С.279.

[ii] Томашевский Б.В. Литература и биография // Книга и революция. 1923. №4 (28). С.8.

[iii] Там же.

[iv] Андреев Н. Сирин. Цит. по: Классик без ретуши. Литературный мир о творчестве Владимира Набокова./ Под общей редакцией Н.Г. Мельникова. Сост. Н.Г. Мельникова, О.А. Коростелева. М., 2000. С.187.

[v] Резникова Н. Гордость эмигрантской литературы – Сирин. Цит. по: Классик без ретуши… С.202.

[vi]Назаров А. В.В. Сирин – новая звезда в литературе // Новая заря. 1934. 11 августа.

[vii]Новый град. 1936. №11. С.132.

[viii] Amis K. “She Was a Child and I Was a Child // Spectator. 1959. №6854. (November 6). P.636.

[ix] Schiff S. Vera (Mrs. Vladimir Nabokov). N.Y.: Random House, 1999. P. 257. Здесь и далее цитаты из книги С. Шифф даются в переводе О.М. Кириченко.

[x] Скэммел М. Переводя Набокова, или Сотрудничество по переписке // Иностранная литература. 2000. №7. С.277.

[xi] Schiff S. Op. cit. P.258.

[xii] Ibid. P. 254.

[xiii] Ibid. Р.255.

[xiv] Струве Г. Русская литература в изгнании. Париж, 1984. С.288.

[xv] Многие из них были основательно прополоты Набоковым и в конечном счете имеют мало общего с газетно-журнальными публикациями.

 [xvi]  Nabokov V. Strong opinions. N.Y.: McGraw-Hill, 1973. P.16.

[xvii] Шаховская З. В поисках Набокова. Отражения. М., 1993. С.23.

[xviii] Nabokov V. Strong opinions…Р.48.

[xix] Whitman A. Nabokov, Near 70, Describes His “New Girl” // New York Times. 1969. April 19. P.20.

[xx] Nabokov V. Strong opinions…Р.98.

[xxi] Whitman A. Nabokov, Near 70, Describes His “New Girl”// New York Times. 1969. April 19. P.20. При  публикации интервью в “Твердых суждениях” этот пассаж был благоразумно опущен.

[xxii] Nabokov V. Strong opinions…Р.50.

[xxiii] Беседа Владимира Набокова с Пьером Домергом // Звезда. 1996. №11. С.63.

[xxiv] Там же.

[xxv] Shenker I. Old Magican At Home // New York Times Book Review. 1972. P.2.

[xxvi]Bell G. A World of Shiny Surfaces // Nation. 1975. May 31. P.664-667. См. перевод: Белл Д. Мир сверкающих поверхностей. В кн.: Классик без ретуши… С.511-517.

[xxvii] Так, например, в разгар лондонской презентации «Лолиты» Набоков заявил сэру Исайе Берлину «настолько громко, что все обернулись: “Говорят, я русский писатель. Неверно. Я – американский писатель!”» / Schiff S. Op. cit. P.258 /.

[xxviii] Nabokov V. Strong opinions…Р.98.

[xxix] Robinson R. A blush of colour. Nabokov in Montreux // Listener. 1977. March 24. P.369.

[xxx] Набоков В.В. Комментарий к «Евгению Онегину». СПб., 1998. С.285.

[xxxi] Набоков В.В. Лекции по русской литературе. М., 1996. С.181.

[xxxii]Nabokov V. Strong opinions…Р.57.

[xxxiii] Томаса Манна Набоков ненавидел так сильно, что однажды, разъясняя американскому интервьюеру значение русского слова «пошлость», в качестве самого яркого примера, наряду с психоанализом Фрейда, привел манновскую новеллу «Смерть в Венеции». См.: Nabokov V. Strong opinions…Р.101. Томас Манн стал объектом язвительных насмешек и в  “Аде”, этом “скопище пунктиков и предрассудков автора” (Э. Долтон. Цит. по: Классик без ретуши… С.480), – романе, главный герой которого вобрал в себя многие черты “литературной личности” Владимира Набокова.

[xxxiv] Nabokov V. Strong opinions…Р.54.

 

[xxxv] Друзья, бабочки и монстры. Из переписки Владимира и Веры Набоковых с Романом Гринбергом (1943-1967) / Публ. Р. Янгирова // Диаспора: новые материалы. Париж-СПб., 2001. С.524.

[xxxvi] Цит. по: Звезда. 1999. №4. С.35.

[xxxvii] Turley T. B. Author of "Lolita" Scoffs At Furore Over His Novel // Niagara Falls Gazette. 1959. January 11, p.10-B.

[xxxviii] Гершон Свет. Встреча с автором «Лолиты» // Новое русское слово. 1961. 5 февраля. С.8.

[xxxix] Nordstrom A. My Child Lolita // Ivy Magazine. 1959. February, p.28.

[xl] Whitman A. Nabokov, Near 70, Describes His “New Girl” // New York Times. 1969. April 19. P.20. Справедливости ради, стоит заметить, что при публикации интервью в “Твердых суждениях” данный пассаж был выброшен Набоковым. Вероятно, в 1973 году столь яростно критиковать некогда  нашумевший роман уже не было никакого смысла.

[xli] Duffy M. I Have Never Seen а More Lucid, More Lonely, Better Balanced Mad Mind Than Mine // Time. 1969. Vol.93. №21. P.51.

[xlii] Безустанно говоря об автономности и самодостаточности искусства, о святой бесцельности  творчества, об  абсолютной свободе художника, Набоков нередко почти буквально повторял некоторые программные заявления Уайльда. «Функция литературы – из грубого материала действительности создавать новый мир, более чудесный более длительный и более верный, чем мир, который видят вульгарные глаза…» –  сравним этот отрывок из уайльдовских «Замыслов» с набоковским высказыванием, подаренным главному герою «Бледного огня»: «“Реальность” не является ни темой, ни целью истинного искусства, которое творит собственную реальность, ничего общего не имеющую со средней “реальностью”, доступной коллективному глазу» (Цит. по: Набоков В.В. Бледный огонь. Ann Arbor: Ardis, 1983. С.124). Впрочем, генезис «литературной личности» В. Набокова – особая тема,  которая требует отдельного исследования (предполагающего разграничение типологических сходств и прямых влияний). В качестве предшественников и «повивальных бабок» набоковской «персоны» могут быть названы многие представители Серебряного века, в первую очередь – Н. Гумилев и Н. Евреинов, с его апологией театральности  (см., например: Евреинов Н. О маске авто-био-реконструктивной. Пг., 1918), а также некоторые западноевропейские авторы, прежде всего – Флобер, с его «каторгой стиля» и  пресловутой «башней из слоновой кости», и английский прозаик Норман Дуглас: в статье «Английские предки Набокова» Н. Берберова именно его отнесла к числу писателей, у которых Набоков учился «как построить и выявить свой «образ», «гештальт», или персону, то есть тот облик, который обращен к другим, к читателю, к публике, к зрителю, к аудитории. К современникам и потомкам».   По мнению  Берберовой, «большую роль сыграл в истории создания набоковского «публичного портрета» поклонник ящериц Норман Дуглас, автор «бестселлеров», рожденный в шотландском замке, проведший в нем, как сказочный принц, свое детство и изгнанный из него; потерявший свое королевство и оказавшийся на берегу Неаполитанского залива <…>. Как Набоков – Достоевского, так Дуглас считал Флобера писателем неважным и дутой величиной, “вроде Диккенса”» (Новый журнал. 1987. №167. С.203-204).

[xliii] Яновский В.С. Поля Елисейские. СПб., 1993. С. 254.

[xliv] Nabokov V. Strong opinions…Р.290. В другом месте сборника он назвал себя «персонажем, роль которого я обычно исполняю в Монтрё» (Ibid. P.298).

[xlv] Валери П. Об искусстве. М., 1993. С.147.

[xlvi] Набоков В.В. Лекции по зарубежной литературе. М., 1998. С.103.

[xlvii] Валери П. Цит. соч. С.141.

 

 

 

Русская словесность. 2003. №1. С.11–20.