В одном из последних номеров парижского «Звена» г. Евгений Винавер напечатал интересную статью «о правах критики» – вопрос, близкий тому, который не так давно обсуждался и на столбцах «Руля». Автор статьи различает между критикой синтетической и аналитической: в то время, как первая стремится воссоздать впечатление от художественного произведения, вторая разбирает само произведение. Первая обращена к субъекту, вторая к объекту, т.е. синтетический прием выдвигает личность художника и личность критика, тогда как прием аналитический интересуется преимущественно тем, что предшествует творческому моменту, тем, что лежит вне индивидуальности художника (а значит и критика, всегда художником обусловленного и связанного), тем, что художник уже находит как некоторую предварительную данность. Не отрицая в иных случаях ценности синтетических построений и признавая их всегда интересными, поскольку в них сказывается неповторимая эстетическая физиономия критика, г. Винавер отдает все-таки предпочтение критике аналитической и только ее находит всегда полноправной, всегда значительной и доставляющей радость познавания. Итак, позиция нашего автора вполне миролюбива, и с ним не приходится спорить. На аналитическую критику никто серьезно и не нападал: в защите нуждается всегда оспариваемая критика синтетическая, и если г. Винавер, сам аналитик, берет ее под свое научное покровительство, если он понимает, как в сущности неразлучны один от другого синтез и анализ, внутренне друг друга поддерживая, то ему только благодарны могут быть сторонники того направления в критике, которое ведет не к материалам, пассивно лежащим до прихода художника, а к самому творящему художнику. И вот, если посвятить несколько внимания именно синтетической критике, то можно будет выяснить, что существование ее – в пределах литературы – объясняется, если не оправдывается, самой сутью человеческого слова.

Литература – названность мира. Расколдовать природу, это значит найти ее действительное имя. И потому, называя, поэты выполняют некоторое философское назначение, решают некоторую провиденциальную задачу. «Великим номенклатором» величает Адама французский поэт Теофиль Готье. С тех пор как Адам, первый наименователь, нарек всякую душу живую, назвал всех животных полевых и всех птиц небесных, с тех пор как он исполнил это высшее поручение, каждый человек и, особенно, каждый писатель (которого постольку можно считать человеком по преимуществу, поскольку он – по преимуществу – словесник) продолжает дело, продолжает слово Адама, этим упрочивая сущность и существование вселенной. Ибо только названное существует. До слова нет бытия. И люди-поэты произносят и сочетают все новые и новые имена и слова, которые называют внешнее и внутреннее естество, физику и метафизику, развивают бесконечный свиток мироздания, великую хартию его свобод и возможностей, все тоньше и тоньше разоблачая космическую тайну. Мир – загадка: слово – разгадка. Человечество ищет слова. «Очередь наша: и кончится ряд испытаний не нами» – так по Фету: т.е. история не что иное, как смена поколений, ищущих слова. От одной человеческой волны к другой переходит эта миссия, это богоискательство, или словоискательство. Словами расставляет человечество вехи на своей исторической дороге, стараясь вывести себя из лабиринта мировой сложности. Ариадниной нитью служит здесь литература. Сознательно или бессознательно, каждый из ее представителей подвергает мир реакции на слово. Все ли можно назвать, все ли поддается именованию, все ли подвластно движению стиля, этой волшебной палочки в руке у чародея-художника? Пробуют поэты, пытаются писатели. Все для них на потребу, на пробу слова. Для них мир существует, чтобы его описали. Он жаждет быть названным, услышать собственное имя. Когда его назовут, как должно, тогда он откликнется. Еще раз укажем: это относится не к узкому специализму писателей, – нет, это имеет в виду человека вообще, как такового; потому что писатель только большую долю, чем другие, вносит в общую долю именования мира, крещения мира.

Но человеческие слова только приблизительны и поверхностны: они всего расстояния между человеком и предметом не покрывают никогда: нет слияния и отожествления слова и вещи, слова и дела. И те, кто золотоносные рудники слова разрабатывают главным образом, – они-то именно и ропщут, они-то и сетуют, что именование мира неудовлетворительно, медлительно и трудно. Как преодолеть несловоохотливость природы, замкнутость вселенной, как подняться над несоответствием слова и предмета? Специалисты слова жалуются на свое бессилие и беспомощность. Но как раз они, образуя орден литературы, и пытаются хоть несколько исправить недостатки нашего людского произношения, бедность и тусклость наших человеческих уст, приблизиться к смыслу мира и соответственно его назвать. В этих целях писатели и озабочены точностью и красотою своих слов. И Ницше советует над двумя строками прозы работать как над статуей. Писатель – ваятель. Он испытывает муки слова, он должен сломить сопротивление мысли, которая, будучи изреченной, хочет обратиться в ложь, как будто отомщая этим за то, что ее извлекли из спокойных недр безмолвия, отторгли от царства мировой тишины. Творит свою скульптуру, свою литературу писатель – и все называет, называет, потомок «изобретателя имен», достойнейший преемник Адама.

Незавершенность и несовершенность слова, сравнительная скудость его, которой предпочитают «житницы молчания», великое Silentium, приводит к тому, что если мысль изреченная есть ложь для самого поэта, для собственника этой мысли, то она – еще большая ложь для тех, кто ее воспринимает. Никогда читатель не прочтет как раз того, что написал писатель. Полного соответствия и совпадения здесь не может быть. И вот почему возникает необходимость того, чтобы писателя дополнял читатель. Иначе не будет самой литературы. Она представляет собою общение контакт, сочетание двух миров: душа писателя переливается в душу читателя, и наоборот. Происходит нечто вроде идеального эндосмоза и экзосмоза, и уже это одно делает художественное произведение никогда не законченным, не окончательным, всегда текучим. Как мне уже пришлось однажды выразиться, искусство не факт, искусство – акт. Процесс, поистине perpetuum mobile, оно не кристаллизуется, не застывает в определенных формах, а переливает всеми цветами радуги, постоянно меняется, и каждый слушатель или зритель своими впечатлениями, от него же, искусства, полученными, обогащает, усложняет, его, зажигает в нем особый новый огонь, – к прежним свечечкам благочестивых прихожан во храме прибавляет свою. Многосмысленное искусство имеет столько смыслов, сколько мыслей к нему прикасается, его воспринимает.

Особенно это применимо к литературе. Она – беседа: разговаривает писатель с читателем, и только это соединение уст и сердец, только эта духовная двоица и осуществляет художественный эффект. Как писатель образует читателя, так и читатель – писателя: читатель создает писателя по образу и подобию своему, симпатически выявляя его сущность. Отсюда творчество читателя, его сотрудничество с писателем, отсюда – неисчерпаемость впечатления, идущего от литературы. И если я не вышел на встречу, на действительную встречу к своему писателю, если я не преломил его создания через свою душевную призму, оно останется для меня немо, как я остался для него глух. Поэзия – для поэтов, только для них: и все то естественно поэтическое, что есть в каждом человеке, все те внутренние, те белые стихи, которые безмолвно слагает каждое сердце, – все это должно прийти в волнение, зазвучать своей потенциальной музыкой, для того, чтобы я услышал и понял слово писателя. Так искусство, никогда не объективное, ни для кого не обязательное, вдохновенная прихоть, светлый человеческий каприз, подобный капризу божественному, – искусство дает мне право на меня, поощряет мою субъективность. Не будь ее, не было бы и его: ведь искусство не к объективной истине обращается, а к живому субъекту, изменчивому, как оно само. Только надо помнить, конечно, что субъективность = это не произвол. Свобода читателя ограничена свободой писателя. Ему ничего нельзя навязывать. Писатель и читатель – понятия соотносительные. Кто намеренно заслоняет своего автора собою, кто себе на пользу и себе в угоду искажает его подлинник, тот уничтожает названную только что обязательную соотносительность и поступает вовсе не в духе вольного импрессионизма: наоборот, он насилует свои же впечатления. Чехов боялся читателя бездарного, – да, именно это выражение бросает он в наше сконфуженное лицо, возвращая нам тот ужасный упрек, какой мы со своей стороны жестоко шлем иногда писателям. Не только писатели, но и читатели бывают бездарные: для литературы же необходима встреча двух одаренностей, писательской и читательской. В равной степени следует опасаться и читателя тенденциозного: он почти столь же гибелен для искусства, как и тенденциозный писатель. Не только писать, но и читать надо талантливо. Мысль, это – свобода; умысел, это – рабство.

Так, художественное слово, бездонное, никогда не может быть готово и кончено: сказанное писателем, оно продолжается у читателя. Вьющейся по миру золотой нити искусства, живому нерву словесной красоты обеспечено бессмертное и безостановочное продолжение – от писателя к читателю, в вечном кругообороте. Это и вызывает к жизни ту личную, ту субъективную критику, которую г. Винавер называет синтетической. Она обусловлена динамической природой искусства вообще, литературы – в частности. Можно спорить о том, нужна ли она, как посредничество между писателем и читателем: но бесспорно то, что она имеет или, по крайней мере, может иметь самостоятельную ценность и смысл. И если она – синтетическая, то тем лучше: только анализ дает право на синтез, – но разве не ради синтеза существует анализ?..