Тихий Дон.
Нерешенная загадка русской литературы XX века

«Тихий Дон». Нерешенная загадка русской литературы ХХ века / Бар-Селла. «Тихий Дон» против Шолохова. Текст

Бар-Селла.
«Тихий Дон» против Шолохова. Текст

----------------------------

В этом году можно было отпраздновать один необычный юбилей – 60-летие романа. Да, ровно шестьдесят лет назад в 1928 году читатели журнала «Октябрь» впервые смогли прочесть то, что теперь мы знаем как первую и вторую книги романа «Тихий Дон». Однако, светлую радость нам поспешили отравить: в 1974 году некто «Д.», по заверениям А.Солженицына уже покойный, восстал и сказал – то, что мы знаем, как роман «Тихий Дон», не есть «Тихий Дон»!

Проблема, поставленная романом и «Д.» – проблема сложная. Вопрос номер один – автор.

Есть, правда, кандидат, но – Шолохов. Мыслимое ли дело: русский писатель-классик с незаконченным четырехклассным образованием (ну, еще два месяца – курсы для продинспекторов)?! Вся биография: не имел, не был, не участвовал... А потом садится, на голове папаха, и в сарае пишет роман века. Сам, кстати, немолод – девятнадцать лет.

Спрашивают его читатели: откуда, Миша, что берется, ну, там, знание быта, войны, революции, гражданской войны, конного строя, общинного землепользования?.. А он стоит и пальцем в землю тычет. Тут его братан двоюродный (К.Шолохов) в газету пишет: так, мол, и так – черноземный, наш Миша, талантище. Оттуда все и берется. Или вот, решил Миша все как есть узнать. И пошел Миша в архив Войска Донского, что в музее в Новочеркасске. И за несколько дней всю гражданскую войну в тонкости превзошел (И.И.Ногин, сотрудник музея).

А тут еще пристают: покажи, Миша, как романы пишут. Мы тоже хотим. Ну, покажи рукопись какую-никакую... (комиссия писателей под председательством А.Н.Толстого). Молчит Миша, стесняется да щурится. Щурится да щерится. Надоели, сил нет.

Ну, тут, конечно, пустили слухи. Слухи, слухи... Украл, убил и украл, в доверие втерся и украл. Покажи рукописи, Миша!..

А нету их. Немцы прилетели, по рукописям, мать их, аккуратисты, урок прицельного бомбометания... И нету. Зола и пепел. Нет улик. (И.Араличев, журнал «Вымпел», 1947.)

Нет, улик, значит, – невиновен. Любое сомнение в пользу обвиняемого. Безнаказанность? А ты докажи!!!

И тогда – отчаяние и легенда.

Есть рукопись, была, одна женщина привозила, видели ее (рукопись, женщину?). Александр Трифоныч в руках держал, потом послал в ЦК, и заместитель его – покойный Марьямов, или другой, но непременно покойный... (рассказывает А.Якушев, философ) . Один писатель перед смертью признался: «фанерный чемоданчик, а в нем рукопись... А когда прочел «Тихий Дон», сразу вспомнил, понял...» (писатель И.Днепровский по воспоминаниям А.Гербурт-Йогансен). Умер, умер писатель. Нет чемодана, нет следов. Ничего. Только шолоховская ухмылка: «Что, взял! Накося-выкуси!»

Есть еще способ уличить преступника – найти владельца, чтобы тот украденное опознал. Но и тут плохо дело. Если и был такой, то искать его надо на том свете. Нет его среди живых, если он за шестьдесят лет голоса не подал. И имя такое называют, теперь, пожалуй, чаще, чем имя Шолохова. Крюков это, Федор Дмитриевич, в марте 1920 скончавшийся от тифа. Чего проще – читай Крюкова, сравнивай и уличай.

Прочли, сравнили... Крюков – писатель неплохой, не хуже Чирикова и написал много, и публиковался часто, и откликался на события... А «Тихий Дон» написан гениальным писателем, никак по таланту не ниже Платонова. А раз Чириков не Платонов, то и Крюкову «Тихий Дон» написать было не под силу. Да и не похоже...

Все другое, одно общее – про казаков. Но, ведь, и про казаков не всякий роман – «Тихий Дон».

Так, значит, Шолохов? Нет, не значит. «Ревизора», например, написал не Пушкин. Но, ведь, и не Загоскин же!

Что же у нас есть, кроме Шолохова и Крюкова? У нас есть текст романа. И так судьба сложилась, что в любом споре текст романа – это и вещественное доказательство, и свидетель, и прокурор.

Весной 1982 года мы – Майя Каганская и вышеподписавшийся – начали судебный процесс: «Тихий Дон» против Шолохова М.А. Шесть лет мы собирали улики, копили доказательства, опрашивали свидетелей. Результатом этого стала книга – «Текстология преступления». Некоторые отрывки из первой части предлагаются вашему вниманию.

Р.S. В первой части нашей книги еще не идет речь об истинном Авторе романа, а только доказывается, что Автора следует искать. Поэтому сообщаем: истинный автор романа «Тихий Дон» нами установлен. Вот некоторые сведения о нем: донской казак по происхождению, учился в Московском Императорском университете, автор двух (кроме «Тихого Дона») книг, расстрелян красными в январе 1920 года в городе Ростове-на-Дону. В момент гибели ему еще не исполнилось тридцати лет.

Черновики «Тихого Дона».

Назвав роман гениальным, а автора его – гением, можно было сослаться на мнение многих и достойных литераторов. Мы решили, однако, не требовать от читателя излишней доверчивости и, хотя бы в этом вопросе, отдать ему право собственного суждения. Тем более, что читателям в этом деле предоставлена роль присяжных Вот – несколько иллюстраций (все цитаты по первой публикации 1928 года):

«Ласковый свет заползал Григорию под набухшие от бессонницы веки. Он поднимал голову и слышал все тот же однообразный, как скрип арбы, голос Прохора.

Пробудил его внезапно приплывший из-за далекого овсяного поля густой перекатистый гул.

– Стреляют! – почти крикнул Прохор.

Страх налил мутью его телячьи глаза. Григорий поднял голову: перед ним двигалась в такт с конской спиной серая шинель взводного урядника, сбоку млело поле с нескошенными делянами жита, с жаворонком, плясавшим на уровне телеграфного столба. Сотня оживилась, густой орудийный стон прошел по ней электрическим током.

В головной колонне наяривали похабную песню; толстозадый, похожий на бабу солдат шел сбочь колонны, щелкая ладонями по куцым голенищам. Офицеры посмеивались. Острый душок недалекой опасности сближал их с солдатами, делал снисходительней» (кн.1, ч.3, гл.5).

«В это время казаки, изломав ряды, надвинулись ближе к трупам, снимая фуражки, рассматривая убитых с тем чувством скрытого трепетного страха и звериного любопытства, которое испытывает всякий живой к тайне мертвого. Все убитые были офицеры. Казаки насчитали их сорок семь человек. Из них большинство была молодежь, судя по виду, – в возрасте от двадцати до двадцати пяти лет, лишь крайний справа, с погонами штабс-капитана, был пожилой. Над его широко раскрытым ртом, таившим немые отзвуки последнего крика, понуро висели густые черные усы. Казаки особенно долго смотрели на красивую и после смерти фигуру одного поручика. Белокурая курчавая голова его, со сбитой фуражкой, словно ласкаясь, никла щекой к земле, а оранжевые, тронутые синевой губы, скорбно, недоуменно кривились. Сосед его справа лежал вниз лицом, на спине горбом бугрилась шинель с оторванным хлястиком, обнажая сильные, напружиненные мускулами ноги в брюках цвета хаки и коротких хромовых сапогах, с покривленными на сторону каблуками. На нем не было фуражки, не было и верхушки черепа, чисто срезанной осколком снаряда; в порожней черепной коробке, обрамленной мокрыми сосульками волос, светлела розовая вода, – дождь налил» (кн.2, ч.4, гл.3).

« – Ты что?!.. Ты!.. Не смей! Не смей бить – рычал Калмыков, сопротивляясь.

Глухо ударившись спиной о стену водокачки, он выпрямился, понял:

– Убить хочешь?

Калмыков шагнул вперед, быстро застегивая шинель на все пуговицы.

– Стреляй, сукин сын! Стреляй! Смотри, как умеют умирать русские офицеры... Я и перед сме-е... о-о-ох!..

Пуля вошла ему в рот. За водокачкой, взбираясь на ступенчатую высоту, спиралью взвилось хрипатое эхо. Споткнувшись на втором шагу, Калмыков левой рукой обхватил голову, упал. Выгнулся крутой дугой, сплюнул на грудь черные от крови зубы, сладко почмокал языком.

Едва лишь спина его, выпрямляясь, коснулась влажного щебня, Бунчук выстрелил еще раз. Калмыков дернулся, поворачиваясь на бок, как засыпающая птица подвернул голову под крыло, коротко всхлипнул» (кн.2, ч.4, гл.17).

Такую прозу можно любить. Можно не любить, особенно современному советскому читателю, воспитанному на идиотском представлении, что гений – это простота.

Но мы взываем не к любви, а к разуму: перед нами особый, завороженный смертью, тип художественного сознания; глаз, различающий небывалые цвета; язык, сливающий литературную, почти вычурную изысканность с жестокой грубостью просторечия... Это – стиль, а, значит, – писатель и человек. Стиль и только стиль – ключ к тайне романа и тайне его автора.

Нашествие.

Глава двенадцатая части третьей, судя по ее месту в книге, призвана продолжить изложение событий, прерванное публикацией обнаруженного Григорием Мелеховым дневника убитого студента:

«Одиннадцатая кавалерийская дивизия после занятия Лешнюва с боем прошла через Станиславчик, Радзивилов, Броды и 15 августа развернулась возле города Каменка-Струмилово. Сзади шла армия, сосредоточивались на важных стратегических участках пехотные части, копились на узлах штабы и обозы. От Балтики смертельным жгутом растягивался фронт. В штабах разрабатывали планы широкого наступления, над картами корпели генералы, мчались, развозя боевые приказы, ординарцы, сотни тысяч солдат шли на смерть...

Разведки доносили, что к городу стягиваются крупные кавалерийские силы противника. В перелесках возле дорог вспыхивали стычки, казачьи разъезды входили в соприкосновение с неприятельскими разведками».

Данный отрывок несомненно выпадает из повествования своим стилем. Его стилистическая основа покоится на языке боевых приказов и военной терминологии. Ощущение некоторого несовершенства, недоработанности создают, однако, не эти особенности («развернулась возле города Каменка-Струмилово», «входили в соприкосновение»), легко объяснимые намеренной стилизацией, а, напротив, стилистический разнобой – «От Балтики смертельным жгутом растягивался фронт».

Эта фраза, кроме того, странным образом перебивает ход повествования, вклиниваясь между Каменкой-Струмилово и опять же – Каменкой-Струмилово. Как видно из текста, наступление, готовящееся на данном участке фронта, никак не имело в виду изменение общей («от Балтики») стратегической ситуации; речь идет о боях местного значения и именно на участке Каменка-Струмилово.

Каково же будет наше удивление, когда все наши сомнения окажутся благополучно рассеянными за 32 страницы до начала двенадцатой главы!

Часть 3, начало главы десятой:

«Фронт еще не улегся многоверстной неподатливой гадюкой. На границе вспыхивали кавалерийские стычки и бои. В первые дни после объявления войны германское командование выпустило щупальцы – сильные кавалерийские разъезды, которые тревожили наши части, скользя над постами, выведывая расположение и численность войсковых частей противника. Перед фронтом Восьмой армии Брусилова шла двенадцатая кавалерийская дивизия под командованием генерала Каледина. Левее, перевалив австрийскую границу, продвигалась одиннадцатая кавалерийская дивизия. Части ее, с боем забрав Лешнюв и Броды, топтались на месте, – к австрийцам подвалило подкрепление, и венгерская кавалерия с наскоку шла на нашу конницу, тревожа ее и тесня к Бродам».

Итак, мы видим, что начало десятой главы повествует точно о том же, что и начало двенадцатой главы, причем сравнение здесь явно не в пользу главы двенадцатой. Невнятной композиции двенадцатой: Каменка – Балтика – Каменка, противостоит абсолютно логичное построение: весь театр военных действий, австрийский фронт (Восьмая армия, ХII дивизия, ХI дивизия) и, наконец, участок фронта, занимаемый именно и только ХI дивизией, развертывающейся между Бродами и Каменкой-Струмилово. Но самое замечательное здесь даже не то, что речь идет фактически об одних и тех же событиях и местах, но то, что при всех стилистических отличиях двух отрывков, обнаруживается их поразительная лексическая близость:

Глава 12

Глава 10

«От Балтики смертельным жгутом растягивался фронт.(...)

В перелесках возле дорог вспыхивали стычки, казачьи разъезды входили

«Фронт еще не улегся многоверстной неподатливой гадюкой.

На границе вспыхивали кавалерийские стычки и бои. В первые дни после объявления войны

в соприкосновение с неприятельскими разведками».

германское командование выпустило щупальцы – сильные кавалерийские разъезды, которые тревожили наши части, скользя над постами, выведывая расположение и численность войскоых частей».

«Одиннадцатая кавалерийская дивизия после занятия Лешнюва с боем прошла через Станиславчик, Радзивилов, Броды и 15 августа развернулась возле города Каменка-Струмилово. Сзади шла армия (...) Разведки доносили, что к городу стягиваются крупные кавалерийские силы противника».

«Перед фронтом Восьмой армии Брусилова шла двенадцатая кавалерийская дивизия под командованием генерала Каледина. Левее, перевалив австрийскую границу, продвигалась одиннадцатая кавалерийская дивизия. Части ее, с боем забрав Лешнюв и Броды, топтались на месте, – к австрийцам подвалило подкрепление, и венгерская кавалерия с наскоку шла на нашу конницу, тревожа ее и тесня к Бродам».

Как это понимать? Для чего это? Почему метафорически собранный текст должен быть с бесцветной вялостью пересказан через три десятка страниц?! Отчего «многоверстная неподатливая гадюка» оборачивается «смертельным жгутом», «щупальцы» кавалерийских разъездов – «неприятельскими разведками»? Неужели слова «к австрийцам подвалило подкрепление» в художественном отношении хуже, чем «стягиваются крупные кавалерийские силы противника»?!!

А как все это согласуется с продолжением двенадцатой главы (непосредственно за процитированным отрывком)?

«Мелехов Григорий все дни похода, после того как расстался с братом, пытался и не мог найти в душе точку опоры, чтобы остановиться в болезненных раздумьях и вернуть себе прежнее ровное настроение».

Можно подумать, что речь идет о мятущемся интеллигенте – «найти в душе точку опоры», «болезненные раздумья», «прежнее ровное настроение». Нет, описывается герой, которого призывная комиссия в двадцать первой главе части второй провожает следующими словами:

«В гвардию? Рожа бандитская... Очень дик. Нель-зя-а-а. Вообразите, увидит государь такую рожу, что тогда?»

Это, конечно, не решающий аргумент. Решающий аргумент – в главе десятой:

«Григорий Мелехов после боя под городом Лешнювым тяжело переламывал в себе нудную нутряную боль. Он заметно исхудал, сдал в весе, часто в походах и на отдыхе, во сне и в дреме блазнился ему недавний знакомец-австриец, тот, которого срубил у решетки. Необычно часто переживал он во сне ту первую схватку, и даже во сне, отягощенный воспоминаниями, ощущал он судорожную конвульсию своей правой руки, зажавшей древко пики; просыпаясь и очнувшись, гнал от себя сон, заслонял ладонью до боли зажмуренные глаза».

Это также непосредственное продолжение разобранного выше отрывка из десятой главы. И опять те же самые недоумения: для чего понадобилось «нудную нутряную боль» через тридцать страниц назвать «болезненными раздумьями»? Можно, конечно, подумать, что отрывки из глав десятой и двенадцатой повествуют о разных событиях – ведь сказано в двенадцатой, что раздумывать Григорий начал «после встречи с братом». Однако, сама встреча братьев – Григория и Петра Мелеховых – описывается в десятой главе, а приведенный отрывок с «нутряной болью» этому рассказу предшествует! Да встреча с братом на ход размышлений героя и не повлияла; более того Григорий передает Петру свои ощущения в ясных и точных словах:

«Я, Петро, уморился душой. Я зараз будто недобитый какой... Будто под мельничными жерновами побывал, перемяли они меня и выплюнули (...) Меня совесть убивает. Я под Лешнювым заколол одного пикой. Сгоряча... Иначе нельзя было... А зачем я этова срубил? (...) срубил зря человека и хвораю через нево, гада, душой. По ночам снится, сволочь. Аль я виноват?»

Сравним:

Глава 12

>

Глава 10

«Мелехов Григорий все дни похода, после встречи с братом, пытался и не мог найти в душе точку опоры, чтобы остановиться в болезненных раздумьях и вернуть себе прежнее ровное настроение».

«Григорий Мелехов после боя под городом Люшневым тяжело переламывал в себе нудную нутряную боль. (...) часто в походах и на отдыхе (...) блазнился ему недавний знакомец-австриец тот, которого срубил у решетки. (...) просыпаясь и очнувшись, гнал от себя сон, заслонял ладонью до боли зажмуренные глаза».

И снова та же ситуация, что и в предыдущих отрывках: стилистически фрагменты различаются, но описывают одни и те же события, и опять же лексический состав отрывков более чем сходен. Как все объяснить?

С художественной точки зрения текст отрывков (на самом деле одного цельного фрагмента, поскольку второй отрывок непосредственно примыкает к первому) десятой главы превосходит соответствующие отрывки главы двенадцатой. Проще говоря, текст отрывков десятой главы более литературен. С другой стороны, лексическая близость отрывков указывает на их взаимосвязь. Что же это за взаимосвязь? Стилистически отрывки двенадцатой главы похожи на плохой конспект, а чтение главы десятой обнаруживает тот самый кусок, который был законспектирован. Ситуация более, чем необычная, – словно автор неумело обкрадывал сам себя!

Но все станет на свои места, если мы перевернем последовательность: не начало десятой главы послужило источником вступления к двенадцатой, а наоборот – разобранные фрагменты главы двенадцатой являлись основой для написания начала десятой главы. Следовательно: вступление к двенадцатой главе есть не конспект, но план написания соответствующей части главы десятой. И этот план не был отброшен, он был выполнен в десятой главе!

Но разгадав одну загадку, мы немедленно упираемся во вторую. Ведь для того, чтобы всунуть план одной главы в начало другой и, самое главное, поместить этот, уже исполненный план через тридцать страниц после написанной на основе его главы... Для этого нужен был чей-то чудовищный произвол, чье-то зверское насилие над авторской волей. Но для чего? Цензурные запреты? Что запрещать, что скрывать – дислокацию русской армии на Юго-Западном фронте в 1914 году? Ведь никакого другого результата, кроме превращения романа в сенильную болтовню, достигнуть невозможно. А кому такое могло понадобиться? Шолохову? Редактору? Этих вряд ли можно заподозрить в таком намерении. Значит, говорить следует о другом: тот, кто составил окончательную редакцию текста романа, не знал ни того, как роман писался, ни того, как был он задуман и исполнен. Имя человека, который принес летом 1927 года отпечатанную на машинке окончательную редакцию текста романа в редакцию «Октября», нам известно – это Шолохов М.А.

А теперь вопрос: может ли автор не знать и не понимать, что и как он хотел написать? Мог ли автор не знать и не понимать, где кончаются заготовки к роману и где начинается роман?

Я к вам пишу.

Стилистический критерий служит первым инструментом анализа романа «Тихий Дон». Он равно применим как в ситуации войны (предыдущая главка), так и в дни мира. Обратимся, поэтому, к главе восемнадцатой части второй.

Начало главы посвящено описанию бабьих посиделок у соседки Коршуновых – родителей жены Григория Мелехова – Пелагеи. Присутствует здесь и сама жена Григория – Наталья. Один фрагмент привлекает наше внимание своей изощренной стилистикой:

«С трудом высидев до конца, она (Наталья Б.-С.) ушла, унося в душе неоформленное решение. Стыд за свое неопределенное положение (она все не верила, что Григорий ушел навсегда и, прощая, ждала его) толкнул ее на следующий поступок: решила послать тайком от домашних в Ягодное к Григорию, чтобы узнать, совсем ли ушел он и не одумался ли».

О литературных достоинствах такого текста говорить не приходится. Единственное, на что он похож, – это на начало двенадцатой главы из части третьей. Там, как мы помним, герой тоже «не мог найти в душе точку опоры» и погружался «в болезненные раздумья»; там же мы видели, что в «художественной части» (десятая глава) место «болезненных раздумий» заступает «нудная нутряная боль», а невозможность «найти в душе точку опоры» Григорий описывает еще более энергично: «хвораю через нево, гада, душой».

Наше допущение о неорганичности данного фрагмента в составе восемнадцатой главы подкрепляется знакомством с тем, что его окружает. Вот абзац, прямо ему предшествующий:

«Деланное оживление Натальи потухло искрой на ветру. Бабы перекинулись в разговоре на последние сплетни и пересуды. Наталья вязала молча».

А вот – абзац, непосредственно за нашим, отрывком следующий:

«Пришла она от Пелагеи поздно. В горенке сидел дед Гришака, читал затрепанное, закапанное воском, в кожаном переплете Евангелие. Мирон Григорьевич в кухне довязывал крыло к вентерю, слушая рассказ Михея о каком-то давнишнем убийстве. Мать Натальи, уложив детей, спала на печке, уставив в дверь черные подошвы ног. Наталья разделась, бесцельно прошлась по комнатам. В зале, в углу, отгороженном доскою, – ворох оставленного на посев конопляного семени и мышиный писк.

Она на минуту задержалась в дедовой горнице. Постояла у угольника, тупо глядя на стопку церковных книг, сложенных под образами.

– Дедуня, у тебя бумага есть?

– Какая бумага? – поверх очков собрал дед густую связку морщин.

– На какой пишут.

Дед Гришака порылся в Псалтыре и вынул смятый, провонявший затхлым канунным маслом и ладаном лист.

– А карандаш?

– У отца спроси. Иди, касатка, не мешайся.

Карандашный огрызок добыла Наталья у отца. Села за стол, мучительно передумывая давно продуманное, вызывавшее на сердце тупую ноющую боль.

Утром она, посулив Гетьку водки, снарядила его в Ягодное с письмом:

«Григорий Пантелеевич!

Пропиши мне, как мне жить, и навовсе, или нет, потерянная моя жизня? (...) Думала, сгоряча ты ушел, и ждала, что возвернешься, но я разлучать вас не хочу. Пущай лучше одна я в землю затоптанная, чем двое. Пожалей напоследок и пропиши. Узнаю – буду одно думать, а то я стою посередь дороги».

Наши претензии к «психологическому» отрывку («неоформленное решение», «неопределенное положение», «толкнул ее на следующий поступок») теперь уже не исчерпываются стилистикой. Главное в том, что во фрагменте названо все то, что составляет движение фабулы в последующем тексте. Более того, в последующем тексте решение у Натальи постепенно формируется («бесцельно прошлась по комнатам», «постояла (...), тупо глядя на стопку церковных книг», и лишь после этого следует обращение к деду за бумагой), а фрагмент утверждает, что Наталья пришла в дом с готовым решением («решила послать (...) в Ягодное к Григорию»).

Противоречие здесь налицо, но оно снимается, если допустить, что как и в предыдущем случае в текст романа ошибочно включен план:

«неоформленное решение»

«бесцельно прошлась по комнатам»; постояла (...), тупо глядя на стопку церковных книг».

«стыд за свое неопределенное положение»

«Села за стол, мучительно передумывая давно продуманное, вызывавшее на сердце тупую ноющую боль».

«решила послать (...) к Григорию, чтобы узнать, совсем ли он ушел и не одумался ли»

«Григорий Пантелеевич! Пропиши мне, как мне жить, и навовсе, или нет, потерянная моя жизня? Узнаю – буду одно думать...»

Истинный порядок следования текста был, по всей видимости, не таким:

«...Наталья вязала молча» + «Психологический» фрагмент + «Пришла она от Пелагеи поздно...»

Серединный фрагмент, как мы видели, «забегает» вперед и весь порядок разрушает.

Но никаких препятствий, ни стилистических, ни смысловых, не возникает, если мы «психологический» фрагмент устраним и прочтем текст так, как будто фрагмента этого нет вовсе:

«Деланное оживление Натальи потухло искрой на ветру. Бабы перекинулись в разговоре на последние сплетни и пересуды. Наталья вязала молча.

Пришла она от Пелагеи поздно. В горенке сидел дед Гришака, читал затрепанное, закапанное воском, в кожаном переплете Евангелие».

Дед Гришака.

Познакомимся поближе с Гришакой – дедом Натальи Коршуновой, невесты, а затем и жены Григория Мелехова. Для этого раскроем девятнадцатую главу первой части:

«Дед Гришака топтал землю шестьдесят девять лет. Участвовал в турецкой кампании 1877 года, состоял ординарцем при генерале Гурко, попал в немилость и был отослан в полк. За боевые отличия под Плевной и Рошичем имел два Георгия и георгиевскую медаль. Был односумом с Прокофием Мелеховым и, доживая у сына, пользуясь в хуторе всеобщим уважением за ясный до старости ум, неподкупную честность и хлебосольство, короткие остатки жизни тратил на воспоминания.

Летом с восхода до заката солнца сиживал на завалинке, чертил костылем землю, угнув голову, думал неясными образами, отрывками мыслей, плывущими сквозь мглу забвения тусклыми отсветами воспоминаний...»

Вдумаемся в то, что напечатано:

«пользуясь в хуторе всеобщим уважением за ясный до старости ум»

и тут же –

«Думал неясными образами, отрывками мыслей...»!

То же можно сказать и о «хлебосольстве»:

«Известие о том, что Наталью сватают, принял он с внешним спокойствием, но в душе горевал и злобился: Наталья за столом подсовывала ему лучший кусок...» (в той же девятнадцатой главе).

О каком хлебосольстве может идти речь, если дед Гришака у себя дома не хозяин – уход внучки грозит ему потерей лучшего куска за столом; каким хлебосольством мог славиться приживал?

Таким образом, биографическая справка о деде Гришаке далеко не во всем согласуется с текстом главы. Логично предположить поэтому, что сама справка носит вспомогательный, рабочий характер. Ее задача – помочь разработке образа, но в процессе работы от многого пришлось отказаться. Однако, черновой набросок был сохранен и использован в главе девятнадцатой:

«короткие остатки жизни тратил на воспоминания» –

– «думал (...) плывущими сквозь мглу забвения тусклыми отсветами воспоминаний»;

«Был односумом с Прокофием Мелеховым» –

– «Мелеховы – славные казаки. В одном полку служил с покойником Прокофием».

Не были забыты и прочие сведения, – место им нашлось в двадцать третьей главе той же первой части:

«Участвовал в турецкой кампании 1877 года» –

– А я в турецкой кампании побывал...Ась? Побывал, да»;

«За боевые отличия под Плевной и Рошичем имел два Георгия и георгиевскую медаль» –

– «Под Рошичем был бой...»; «Два Егория имею! Награжден за боевые геройства!..»

Биография деда Гришаки претерпела некоторые изменения: с издания 1956 года он более не «односум» (то есть не однополчанин) деда Григория – Прокофия Мелехова; в связи с этим подверглись правке и сведения о боевой карьере последнего – в первой главе первой части дед Григория участник уже не последней турецкой кампании, а предпоследней. Убрано и второе упоминание о совместной воинской службе деда Гришаки и Прокофия. Правка, в данном случае, понятная – если об этом не говорится в первый раз, зачем повторять во второй? Но еще любопытнее то, что Шолохов заметил повторения в тексте девятнадцатой главы. Заметил, но смысла этих повторений не понял!

Итак, в текст главы опять вкрался черновик. Каков же был облик белового текста? К «беловику» несомненно относится первая фраза отрывка: «Дед Гришака топтал землю шестьдесят девять лет», поскольку ей предшествует:

«Дед взмахивал костылем и подступал к Митьке, нетвердо переставляя высохшие в былку ноги»,

и, следовательно, первая фраза нашего отрывка продолжает уже начатую тему походки и ходьбы. Но все прочее, до конца абзаца, должно быть исключено. Беловой текст восстанавливается в следующем виде:

«– Ты чего, поганец заявился сюда, ась?

– На провед зашел, дедуня, – оправдывался Митька.

– Проведать? Ась? Я тебе, поганец велю уйтить отселя. Шагом арш!

Дед взмахивал костылем и подступал к Митьке, нетвердо переставляя высохшие в былку ноги.

Дед Гришака топтал землю шестьдесят девять лет. Летом с восхода по закат солнца сиживал не завалинке, чертил костылем землю, угнув голову, думал неясными образами, отрывками мыслей, тусклыми отсветами воспоминаний.

От потрескавшегося козырька казачьей слинявшей фуражки падала на черные веки закрытых глаз черная тень; от тени морщины казались глубже, седая борода отдавала сизью. По пальцам, скрещенным над костылем, по кистям рук, по выпуклым черным венам шла черная, как чернозем в логу, медленная в походе кровь».

Набросанный, видимо, на полях, черновик не был вымаран Автором, использовавшим его, как мы видели, в работе над двадцать третьей главой. Дальнейшая судьба черновика обычна – он вставлен Шолоховым на первое же подвернувшееся место.

Передел.

Сложная, тяжелая книга «Тихий Дон»; то зачастит, зачастит, половину персонажей потеряет, то обстоятельна, как опись имущества. Вот, например, административные подробности:

«В двадцатых числах апреля верховые станицы Донецкого округа откололись. Был образован свой округ, наименованный Верхне-Донским. Окружным центром избрана Вешенская, многолюдная, вторая в области, после Михайловской, по величине и многочисленности хуторов станица. Наскоро выкраивались из прежних хуторов новые станицы. Образовались Шумилинская, Каргинская, Боковская станицы. И Верхне-Донской округ, оттягавший себе двенадцать станиц и одну хохлачью волость, зажил обособленной от центра жизнью. В состав Верхне-Донского округа вошли станицы бывшие Донецкого округа: Казанская, Мигулинская, Шумилинская, Вешенская, Еланская, Каргинская, Боковская, Пономаревская волость; бывшие Усть-Медведицкого: Усть-Хоперская, Краснокутская и Хоперского округа: Букановская, Слащевская, Федосеевская» («ТД», кн.2, ч.5, гл.21/1957: с.327).

Уф-ф! Не роман, а тест какой-то для разведшколы – кто больше успел запомнить? А особо способным задача: обнаружить, какое тут было вранье? А вранье тут есть: перечислены бывшие станицы Донецкого округа и среди них Шумилинская, Каргинская и Боковская. А за фразу до этого сказано: «Наскоро выкраивались из прежних хуторов новые станицы. Образовались Шумилинская, Каргинская, Боковская станица».

Так что не могли они, согласно тексту, быть «бывшими» – не «бывшие» они, а «новые», и раньше их не было. Вот так! Что же касается прочей информации, то она либо, уже известна (понятно ведь, что если Вешенская – окружной центр, то она входит в состав округа; если в округе образовались новые станицы, то где же, как не в пределах округа, им быть), либо излишня и опять же ошибочна. Так, перечислены станицы «бывшие Усть-Медведицкого» и «Хоперского» округов. А вначале сказано, что в состав нового округа («Верхне-Донского») вошли «верховые станицы Донецкого округа». То есть, опять концы с концами никак не сойдутся. Понятно, что двигало Шолоховым: он видел во второй части абзаца подробности, не вошедшие в предыдущую часть. Истина, однако, в том, что подробностям этим в тексте вообще места нет. Вторая часть, в которой самый снисходительный взгляд не обнаружит художественных достоинств, а только протокольные, – для книги лишняя. Для книги, но не для автора. Автору она была нужна, чтобы написать первую часть.

«В двадцатых числах апреля верховые станицы Донецкого округа откололись.

Был образован свой округ, наименованный Верхне-Донским.

Окружным центром избрана Вешенская, многолюдная, вторая в области, после Михайловской, по величине и многочисленности хуторов станица. Образовались

«В состав Верхне-Донского округа вошли станицы бывшие Донецкого округа:

Казанская, Мигулинская,

Шумилинская,

Шумилинская, Вешенская, Еланская,

Каргинская, Боковская станицы.

Каргинская, Боковская,

И Верхне-Донской округ, оттягавший себе двенадцать

станиц и одну хохлачью волость, зажил обособленной от центра жизнью».

Пономаревская волость (...)»

Что же касается «бывших станиц Усть-Медведицкого (...) и Хоперского» округов, то и они в тексте не пропали: «(...) Верхне-Донской округ, оттягавший себе двенадцать станиц (...)». Подсчитав число станиц по округам, мы убедимся, что их, действительно, – двенадцать.

Итак, мы видим, что состав Верхне-Донского округа дан нам дважды и в двух видах: в художественном тексте и в ведомости. Причем, в соответствии с объявленным в начале абзаца замыслом говорить только о верховых станицах бывшего Донецкого округа, автор в художественной части только о них и говорит. Из списка (во второй части абзаца) в первой части отсутствуют станицы Мигулинская, Казанская и Еланская. Рассказ о них помещен во фразу непосредственно предшествующую нашему абзацу:

«День спустя уж цвели по всему округу красные флажки скакавших по шляхам и проселкам нарочных. Станицы и хутора гудели. Вверх ногами летели советы, и наспех выбирались атаманы. К Мигулинской с запозданием шли сотни Казанской и Вешенской станиц»

и непосредственно следующую за ним:

«Окружным атаманом дружно избран был казак Еланской станицы (...)».

Теперь, когда строение разобранного фрагмента более или менее ясно (вторая часть – заметки для написания первой), перейдем к странностям самой второй части.

Что это за стиль: «станицы бывшие Донецкого округа»? В послевоенных изданиях Шолохов отделил первое слово от второго запятой, так что получилось: «вошли станицы, бывшие Донецкого округа». Что в лоб, что по лбу! Ведь даже при скудном образовании понятно, что запятой дела не исправишь, а нужно менять порядок слов: «вошли бывшие станицы Донецкого округа», и их перечислить, а затем: «бывшие станицы Усть-Медведицкого» (с перечислением), а далее – «и Хоперского округа» (с перечислением) . Вот как надо! Мы, однако, не редакторы, а текстологи, и задача наша иная – восстановить первоначальный облик рукописи. Все грамматические несуразности исчезают, если оригинал имел следующий вид:

«В состав Верхне-Донского округа вошли станицы

бывшие Донецкого округа:

(1) Казанская

(2) Мигулинская

(3) Шумилинская

(4) Вешенская

(5) Еланская

(6) Каргинская

(7) Боковская

Пономаревская волость

бывшие Усть-Медведицкого:

(8) Усть-Хоперская

(9) Краснокутская

и Хоперского округа:

(10) Букановская

(11) Слащевская

(12) Федосеевская»

Вот этот-то список, служивший справочным материалом, Шолохов, ничтоже сумняшеся и (по мере разумения) расставив запятые, вставил в текст. Так эта справка там навсегда и осталась.

Время жить и время умирать.

Выше мы говорили о сходных местах в главах десятой и двенадцатой части третьей. Обратимся теперь к тому, что их разделяет. Разделом служит одиннадцатая глава, представляющая собой дневник убитого казака-студента, найденный Григорием Мелеховым.

К «Дневнику» мы будем еще возвращаться неоднократно, а пока обратим внимание на одну его особенность – хронологию. Здесь мы позволим себе привести пространную цитату из статьи Г.Ермолаева «Политическая правка «Тихого Дона» («Мосты» (Мюнхен), №15, 1970, с.268–269):

«...путаницу внесли в сюжет поправки, сделанные в датах извещения командира сотни о смерти Григория и письма Петра, сообщающего о том, что Григорий жив. В журнальном тексте 1928 года командир сотни в извещении от 19 августа 1914 года ст. ст. писал, что Григорий убит в ночь на 17 августа. Это не увязывалось с датами и содержанием двенадцатой, тринадцатой и двадцатой глав, из которых следует, что Григорий был ранен под местечком Каменка-Струмилова (у Шолохова: Каменка-Струмилово) 16 августа в полдень, вернулся в полк примерно 19 августа и спустя двое суток был вторично ранен и отправлен в Москву. При первой же возможности день смерти Григория в извещении командира был перенесен на 16 августа (хотя слова «в ночь на» остались), а дата написания извещения изменена на 18-е. При подготовке издания 1953 года было, наверное, обнаружено, что Григорий не мог быть ранен ни шестнадцатого, ни двадцать первого августа, потому что в одиннадцатой главе сообщается, что он, до своих ранений, нашел у убитого казака-добровольца дневник, обрывающийся на записи от 5 сентября. Чтобы отправить автора дневника на фронт как можно скорее и убить его еще до первого ранения Григория, пришлось бы основательно переработать содержание и датировку дневника, занимающего в романе двадцать пять страниц. Шолохов избрал более легкий путь. Он передвинул вперед на месяц даты в извещении командира сотни, так что с 1953 года извещение датируется 18 сентября и сотенный пишет, что Григорий был убит под Каменкой-Струмиловой в ночь на 16 сентября. Ровно на месяц вперед была передвинута и дата письма Петра, сообщавшего о ранении Григория. Но заставив командира сотни выдумать бой под Каменкой-Струмиловой в то время, когда она уже была глубоким тылом, Шолохов не сделал никаких поправок в своем повествовании о боях у этого местечка и о ранении Григория. (...) Шолоховская поправка не вяжется также с оставшимся в тексте заявлением, что в Москве, при прибытии туда раненого Григория, «чувствовалась осень». Наступление осени в Москве было приурочено к ранению Григория 21 августа ст. ст., а не месяц спустя».

Г.Ермолаев совершенно прав. Внесенные в текст изменения привели к полному абсурду. Заметил Ермолаев и то, что ситуация была абсурдной изначально (в журнальной публикации 1928 года) . Но странной представляется не только хронология «Дневника». Странен и сам «Дневник». Зачем он? Ермолаев, и по сей день убежденный в авторстве Шолохова, таким вопросом не задается. Но у нас перед Шолоховым обязательств нет. Поэтому мы спросим еще раз: какая связь между «Дневником» и романом в целом?

Фабульно они почти не связаны: дневник случайно попадает в руки Григория Мелехова, который его даже не раскрыл, а «книжку передал в штабе писарям, и те, скопом перечитывая ее, посмеялись над чужой коротенькой жизнью и ее земными страстями»; автор «Дневника» встречался в Москве с Елизаветой Моховой – одностаничницей Мелехова, но сама Елизавета в последующем тексте романа появляется лишь один-единственный раз (глава седьмая части четвертой), да и то в опосредствованном виде – в размышлениях купца Мохова над ее письмом («Чужая она мне. И я ей чужой. Грязная девка, имеет любовников... а маленькой была белокурой и родной... Боже мой! Как меняется все...»); что же касается автора «Дневника», то ни он сам, ни дневник его никем и никогда более не упоминаются... Если же прибавить к этому хронологические неурядицы, то станет ясно, что с «Дневником» что-то не в порядке. Чужой он роману. И роман ему чужой.

Но так было не всегда:

«24 августа. Прошел первый санитарный поезд. На остановке из вагона выскочил молодой солдат. Повязка не лице. Разговорились. Ранило картечью. Доволен ужасно, что едва ли придется служить, поврежден глаз. Смеется».

Сравним с этой дневниковой записью следующий отрывок из двадцать первой главы той же третьей части:

«Вагон мягко покачивает, перестук колес убаюкивающе сонлив, от фонаря до половины лавки легла желтая вязь света. Так хорошо вытянуться во весь рост и лежать разутым, дав волю ногам, две недели парившимся в сапогах, не чувствовать за собой никаких обязанностей, знать, что жизни твоей не грозит опасность, и смерть так далека. Особенно приятно вслушиваться в разнобоистый говор колес: ведь с каждым оборотом, с каждым рывком паровоза – все дальше фронт.(...)

Тихую, умиротворенную радость нарушала боль, звеневшая в левом глазу. Она временами затихала и внезапно возвращалась, жгла глаз огнем, выжимала под повязкой невольные слезы.(...)

После долгих мытарств Григорий попал в санитарный поезд. Сутки лежал, наслаждаясь покоем».

Совпадения бросаются в глаза: ранение в глаз, повязка, санитарный поезд, радость («Доволен ужасно, что едва ли придеться служить...» – «Так хорошо (...) знать, что жизни твоей не грозит опасность, и смерть так далека. (...) с каждым рывком паровоза все дальше фронт»).

И уж совсем к месту оказывается хронология: Григорий Мелехов ранен 21 августа, а запись в дневнике датирована двадцать четвертым числом; Разница в три дня легко объяснима; автор дневника встречает раненого в глаз солдата 24 августа, но лишь двадцать седьмого – через три дня – попадает в свой полк.

Иными словами, практическое совпадение датировки дневника и событий в жизни Григория Мелехова есть, по всей видимости, не следствие неувязки, а след нереализованного фабульного узла (или целой фабульной линии), предполагавшего встречу автора дневника и Григория Мелехова на одной из станций 24 августа 1914 года.

В дальнейшем замысел меняется: Григорий находит дневник в кармане трупа; 24 августа из санитарного поезда на перрон выскакивает «молодой солдат», а не казак; ранение в глаз получено от картечи, в не, как в случае Григория, – от разрыва авиабомбы. Остался последний шов – хронология.

Истинный автор романа знал эволюцию своего замысла, знал он и то, какой цели служила хронология. Только Шолохову это было невдомек, и он на хронологию не обращал внимания двадцать пять лет; когда же обратил – справится с ней не смог.

Два студента.

На одном из сборищ, организованных большевистским агитатором Штокманом в курене Лукешки-косой, «дураковатый» Христоня рассказал о своей службе в карауле Зимнего дворца:

«(...) припало раз верхи несть караул. Едем как-то с товарищем, а с угла студенты вывернулись. И видимо и невидимо! Увидели нас, как рявкнут: «Га-а-а-а-а!» Да ишо раз: «Га-а-а!..» Не успели, стал быть, мы вспопашиться, окружили. «Вы чево, казаки, разъезжаете?» Я и говорю: «Несем караул, а ты поводья-то брось, не хватай!» – и за шашку. А он и говорит: «Ты, станишник, не сумневайся, я сам Каменской станицы рожак, а тут ученье прохожу в ниверси... ниворситуте, али как там» (глава 9, часть 2).

В дальнейшем один «носатый» студент зло подшучивает над темными казаками и дарит их десятирублевкой, прося выпить за упокой души студентова папаши, портрет которого он им так же вручает. Изображенный на портрете «папаша» оказывается Карлом Марксом. Просветить Христоню относительно совершенных Марксом добрых дел Штокман, ссылаясь на поздний час, отказывается, обещая рассказать в дальнейшем, но обещания своего, видимо, не исполняет (на следующей сходке разговор идет о близящейся войне (глава 16, часть 2), а уже в первой главе части третьей Штокмана арестовывают). Более ни герои, ни автор об этом эпизоде не упоминают. Тем не менее своеобразное отражение его мы обнаруживаем совсем в другом месте и в другом времени – в «Дневнике» убитого казака-студента, в записи от 1 мая 1914 года:

«1 мая. Ознаменован сей день событием. В Сокольниках во время очень безобидного времяпровождения напоролись на историю: полиция и отряд казаков, человек в двадцать, рассеивали рабочую маевку. Один пьяный ударил лошадь казака палкой, а тот пустил в ход плеть. (Принято почему-то называть плеть нагайкой, а ведь у нее собственное славное имя, к чему же?..) Я подошел и ввязался. (...) Ввязался и сказал казаку, что он чапура и кое-что из иного-прочего. Тот было замахнулся и на меня плетью, но я с достаточной твердостью сказал, что я сам казак Каменской станицы и так могу его помести, что чертям станет тошно. Казак попался добродушный, молодой; служба, видно, не замордовала еще. Ответил, что он станицы Усть-Хоперской и биток по кулачкам. Мы разошлись мирно. Если б он что-либо предпринял в отношении меня, была бы драка и еще кое-что похуже для моей персоны» (Кн.1, ч.3, гл.11).

Как мы видим, фабульно различия двух повествований значительны: Христоня служил в Петербурге в Зимнем дворце, казак-студент встречает казака-солдата в Москве в Сокольниках; в Петербурге происходит студенческая демонстрация, в «Дневнике» собрались на маевку рабочие...

Остаются детали: студент, уроженец станицы Каменской, встречается с казаком во время противозаконного сборища.

Какие выводы можно сделать из этих совпадений и различий?

У нас уже был случай убедиться, что соотнесенность записей в «Дневнике» с прочими событиями романа менялась. Разумно, поэтому, предположить, что перед нами еще один след, указывающий на эволюцию романной фабулы, а именно: на одном из этапов работы предполагалось столкнуть автора «Дневника» с одним из персонажей (Христоней). Однако, Христоня демобилизовался со срочной службы еще до начала романного повествования, в силу чего не имел никакой возможности разгонять демонстрации в 1914 году.

Свет на возникшую проблему проливает сам «Дневник»:

«7 мая (1914 г., то есть после маевки – Б.-С.) (...) Брился в парикмахерской на Тверской. Вышел оттуда свежим галантерейным приказчиком, На углу Садово-Триумфальной мне улыбнулся городовой. Этакий плутишка! Ведь есть что-то общее у меня с ним в этом виде? А три месяца назад? Впрочем, не стоит ворошить белье истории...»

Что это за загадочная фраза? Что за белье, какой истории? Что могло не нравиться городовому в нашем герое, и именно три месяца назад?

За три месяца до 7 мая 1914 года на дворе стоял февраль. Автор «Дневника» студент, значит неприятности с городовыми могли возникнуть при студенческих волнениях, и автор «Дневника» в этих волнениях участвовал (так, он специально отмечает, что драка с казаком могла повлечь «еще кое-что похуже» для его персоны, то есть персона его не вовсе была неизвестна полиции). Правда, в феврале 1914 года студенты в Москве не бунтовали... Но что мешает нам видеть здесь свободное творчество, не привязанное рабски к календарю? Ничто не мешает. Разве что привязанность к нему самого автора «Дневника»:

«Друг Вася, я сознательно ровняю слог, прибегаю даже к образности с тем, чтобы в свое время, когда сей «дневник» попадет к тебе в Семипалатинск (есть такая мысль: по окончании любовной интриги, которую завел я с Елизаветой Моховой, переслать тебе его. Пожалуй, чтение этого документа доставит тебе немалое удовольствие), ты имел бы точное представление о происходившем. Буду описывать в хронологическом порядке».

Еще одна запись:

«3 мая. Запойное настроение. (...) Приходил Володька Стрежнев. Завтра иду на лекции».

«Иду на лекции» – это значит пойти учиться. Странно, что студент особо отмечает такое событие. Каникул до этого вроде не было, праздников особых тоже не отмечено (Пасхальная неделя, например, в тот год началась 6 апреля) . Может быть, по какой-то причине до 3 мая не было занятий? Что за причина?..

Или, скажем, друг Вася. Они с автором «Дневника» друзья, но не земляки: Вася в Семипалатинске, а автор – донской казак. Скорее всего, они были знакомы по Москве, потому что в Москве у них есть общий приятель – Володька Стрежнев. Но при чем здесь Семипалатинск? Еще один случай свободы авторской воли?

Но ведь Семипалатинск место не нейтральное. Более того, знаменитое: именно в Семипалатинске в 1854–1859 годах отбывал ссылку в рядах Сибирского седьмого линейного батальона Ф.М.Достоевский. Обстоятельство это тем более настораживает, что семипалатинский Вася – несомненный литературный адресат («Дневник» – литературное произведение; с какой иной целью его автор «сознательно ровняет слог» и «прибегает даже к образности»?).

Подведем некоторый итог: место действия – Москва; автор – студент; в феврале у автора «Дневника» были какие-то осложнения с полицией; московский друг Вася находится в Семипалатинске – классическом месте ссылки; в «Дневнике» отмечен майский день, когда автор собрался на лекции.

Соединению этих разрозненных сведений послужит, быть может, то, от чего устранился автор «Дневника». Итак, поворошим белье истории.

Место действия – Москва. Где учится наш герой? 13 августа, вспоминая невозвратное довоенное время, он записывает: «Жил-был, здравствовал, изучал математику и прочие точные науки...» Значит, студент-естественник. При этом, он не разделяет «alma matег» ни со студентом Московского Технического училища Боярышкиным, ни с медичкой Елизаветой Моховой. Припомним, однако, усилия Христони выговорить заветное слово («ниверси... ниворситут, али как там») и допустим, что автор «Дневника» был студентом университета.

8 ноября 1910 года студенты Московского, Императорского университета собрались, на грандиозную сходку, посвященную памяти Льва Толстого. Сходка была разрешена администрацией университета. Затем последовала сходка уже никем не дозволенная в здании Юридического факультета (11 ноября, 2000 студентов), 14 ноября 1500 студентов вышли на улицу и были разогнаны полицией. 17 ноября принимается решение об объявлении трехдневной забастовки в знак протеста против арестов, произведенных 14 ноября. 4 декабря – опять трехдневная забастовка, на этот раз студенты протестуют против истязаний политических заключенных в Вологодской тюрьме и на каторге Нового Зарентуя. В ноябре-декабре министерство народного просвещения издает приказ об исключении из университета нескольких десятков студентов. Студенты, со своей стороны, назначают на 27 января 1911 года сходку по поводу новой забастовки, на этот раз забастовки солидарности со студентами Санкт-Петербургского университета, решившими бастовать весь весенний семестр. 2 февраля 1911 года, уволена университетская администрация. С начала февраля занятия практически прекращены. 16 февраля 1911 года министр народного просвещения Л.А.Кассо издает приказ об исключении 370 студентов, а всего с 11 февраля по 4 марта из университета было исключено более тысячи студентов, из них несколько десятков подверглись аресту, а сотни высланы из Москвы.* «Московский университет – разгромлен, – писал М. Горький И.Бунину в феврале 1911 года, – да и все едва держатся. Тяжело все это и грозит страшной, кровавой отрыжкой».** С тех пор значительных студенческих выступлений в Москве не было до самого 1917 года.

Попытаемся наложить данные «Дневника» на события 1911 года.

«Три месяца назад», то есть в феврале 1911 года встреча с городовым действительно не предвещала студенту университета ничего приятного. «Кое-что похуже для (...) персоны» студента драка с казаком могла представлять в том случае, если студент был до этого под арестом: при освобождении из-под ареста давали подписку о неучастии в противозаконных собраниях (а здесь – маевка).

В Семипалатинск московский друг Вася попадает, будучи выслан из Москвы («Семипалатинск» – указание на причину переезда).

Понятно и то, почему автор «Дневника» отметил день посещения лекций, – это был день возобновления занятий в университете.

Если допустить, что наше предположение соответствует истине, то получает решение и проблема, поставленная нами в начале главы: сходство рассказа Христони и записи в «Дневнике» от 1 мая. Эпизод столкновения казака-солдата с казаком-студентом предполагалось, видимо, описать с двух различных точек зрения, глазами двух участников. Однако, событие это относилось к 1911 году. Из чего следует важнейший для нашего исследования вывод: в момент написания «Дневника» роман не предполагал описания войны. Лишь в дальнейшем, перерабатывая первоначальный вариант, Автор перенес воспоминания Христони в Петербург, а «Дневник» передвинул на три года вперед. Часть «Дневника», описывающая объявление войны и военные действия, присоединена к первой – «любовной» – совершенно механически:

«4 июля.

Работа покинута мною. Я покинут Елизаветой. Пили сегодня с Стрежневым пиво. Вчера пили водку. Расстались с Елизаветой, как и полагается культурным людям, корректно. Безо всяких и без некоторых. Сегодня видел ее на Дмитровке с молодым человеком в жокейских сапожках. Сдержанно ответила на мой поклон. На этом пора уж и кончить записки – иссяк родник.

30 июля.

Приходится совершенно неожиданно взяться за перо. Война».

«Дневник» так никогда и не стал органической частью романа. Первоначальная связь (Христоня) была разорвана, новые (встреча с раненым Григорием) не установились (отсюда вся хронологическая несуразица).

Но есть и еще одна замечательная подробность:

«Один пьяный ударил лошадь казака палкой, а тот пустил в ход плеть. (Принято почему-то называть плеть нагайкой, а ведь у нее собственное славное имя, к чему же?..)».

О чем идет речь? К чему здесь эти лингвистические разыскания?.

А вот к чему – к песне.

Песня «Нагаечка» была сложена в связи со студенческими волнениями 1899 года, начавшимися разгоном демонстрации студентов в Петербурге 8 февраля 1899 года. Начало ее было таким:

Задумал наш царь народ удивить,

Пулей, нагайкой народ задушить.

а припев таким:

Нагаечка, нагаечка, нагаечка моя,

Вспомни, как гуляла ты восьмого февраля.

Именно на месяц февраль должна была указывать ламентация по поводу названия плети: на студенческие волнения в феврале 1911 года.

А теперь выразим недоумение. Какому автору 1927 года (год представления романа в редакцию журнала «Октябрь») могло прийти в голову рассказывать о революционной борьбе московского студенчества намеками, причем намеками, абсолютно недоступными читателю?

А что, если «автора 1927 года» не было?

Тогда все становится на свое место. Был «автор 1911 года», писавший (задумавший писать) роман по следам событий и лишенный возможности прямо сказать о разгроме Московского университета в феврале этого года. Автор, читателям которого не нужно было «ворошить белье истории», потому, что историей этой был их собственный вчерашний день.

Проблема авторства романа «Тихий Дон» – проблема не простая. И первый вопрос, на который необходимо ответить, – обосновано ли утверждение, что автор этот – не Шолохов?!

Все, выдвинутые до сих пор возражения против шолоховской кандидатуры («случай, небывалый в мировой литературе...», «материал, далеко превосходящий жизненный опыт и уровень образованности (4-х- классный) ...», «художественная сила, которая достижима лишь после многих проб опытного мастера...», «слишком много чудес!» – А. Солженицын), являются умозрительными.

От таких вопросов можно уйти (и уходят) с легкостью: если Шолохов – автор романа, тогда он – гений! А гению закон не писан!

Остается, однако, главный свидетель обвинения – роман «Тихий Дон». Роману рот не заткнешь! Продолжим же слушание показаний романа...

Столыпинский галстук

Сюжет главы 14-ой части первой несложен: Степан Астахов, извещенный об измене жены, возвращается домой после лагерных сборов; дома он зверски избивает Аксинью; расправе пытаются помешать два брата Мелеховы – Петро и Григорий... Финал главы:

«С этого дня в калмыцкий узелок завязалась между Мелеховым и Степаном Астаховым злоба.

Суждено было Григорию Мелехову развязывать этот узелок два года спустя в Восточной Пруссии, под городом Столыпиным».

И, действительно, согласно 4-ой главе части 4-ой, в бою под городом Столыпиным Григорий Мелехов спасает Степану Астахову жизнь.

Рассказ об этом спасении включен в занимающее три страницы изложение воспоминаний Григория о военных событиях 1915–16 годов (майские бои под деревней Ольховчик; июльские – под Равой-Русской; стычка под Баянцем; город Столыпин; Луцкий прорыв в мае 1916-го)...

Никаких противоречий здесь, вроде бы, не обнаруживается. Разве что захочется задать один вопрос.

Рава-Русская, Луцк, Баянец, Восточная Пруссия, Столыпин... Стоп! Нет такого города. Рава-Русская есть, Луцк имеется, а Столыпина нет. Был, правда, один – Столыпин, Петр Аркадьевич. Да только он не город, а председатель Совета Министров...

Зайдем с другой стороны. Когда состоялся этот бой? С. Н. Семанов, составивший биографию Г.П.Мелехова, относит его к 1915-му году.* Действительно, в тексте рассказ помещен после воспоминаний о боях летом 1915 года и перед мыслями о Луцком прорыве в мае 1916-го. Значит. Восточная Пруссия, лето 1915-го? Но летом 1915-го никаких боев в Восточной Пруссии не было. Что ж было? А было то, что после Августовской оборонительной операции русская армия Восточную Пруссию оставила. Имя же свое Августовская операция получила не по времени (месяц август), а по месту – город Аугустов. Началась же эта операция 25 января и закончилась 13 февраля 1915 года (7–26 февраля по новому стилю). Вернуться в эти места русские смогли ровно через 30 лет – в январе 1945-го.

Прекрасно! А что мы видим в тексте?

«Казачьи кони копытили аккуратные немецкие поля...» (ч.4, гл.4)

Не снег на полях, а поля! Но если поле снегом не занесло, зимой следа на нем не оставишь, промерзшая земля под копытом не вдавливается, а звенит!

«Ветер сорвал с Григория фуражку...». (ч.4, гл.4)

Фуражку, а не папаху, как положено по уставу! А ведь в русской армии по сию пору переход на зимнюю форму одежды происходит. в октябре. Значит, для Григория Мелехова и всего 12-го казачьего полка лето 1915-го года наступило в январе?!

Существует ли какое-то объяснение этому разгильдяйству?

Да, и ключ к загадке – город Столыпин.

«Суждено, было Григорию Мелехову развязывать этот узелок два года спустя в Восточной Пруссии, под городом Столыпиным» (ч.1, гл.14).

Дело в том, что по внутренней хронологии романа (с этим согласен и С.Н.Семанов – Указ. соч., с.108) драка братьев Мелеховых со Степаном Астаховым произошла в середине лета 1912 года. И, следовательно, слова «два года спустя» означают – лето 1914-го года! Тут, как нельзя кстати, «город Столыпин». Это четкое и недвусмысленное указание на один единственный день – 4 (17) августа1914 года.

Города Столыпин на карте Восточной Пруссии нет и не было. Был город Stallpnen, в нынешнем русском написании Сталюпенен или (более близком к немецкому оригиналу) – Шталлюпенен. На русских же штабных картах 1914–1915 годов город этот назывался: Сталупененъ. Он дал имя первой в европейской войне наступательной операции русских войск – Сталлюпененское сражение.

Для чего пришлось перекореживать славное в истории русского оружия имя? Ведь «Столыпиным» он назван дважды, причем не в речи персонажей, а в авторской! А правильно он вообще ни разу не назван!

Причина – Шолохов. Он не сумел прочесть название города в рукописи и, переписывая, поставил, вместо правильного (в том числе и грамматически):

«под городом Сталупенен»,

свое дурацкое:

«под городом Столыпиным».

Нас поджидает, однако, еще один сюрприз: дело в том, что Григорий Мелехов никоим образом не мог спасти Степана Астахова в Сталлюпененском сражении, поскольку с июля по август 1914 года безотлучно находился в рядах 8-ой армии, действовавшей на Югo-Западном фронте (ч.3, гл.5, 10–13, 16, 17, 20), откуда по ранению (ч.3, гл.20) отбыл прямо в московский госпиталь (ч.3, гл.21, 23).

Как это все понять, объяснить? Объяснение одно: замысел романа сформировался не сразу, и Автор какое-то время колебался, на какой фронт – Северо-Западный или Юго-Западный – послать своего героя. Иными словами, Автор не сразу решил какой роман писать – «Тихий Дон» или «Август Четырнадцатого».

Отправив Григория Мелехова в Галицию, Автор, тем не менее, захотел сохранить эпизод его встречи со Степанов Астаховым. Он перенес этот фрагмент в начало следующей части и поместил его среди воспоминаний о событиях 1915–1916-го годов. Автор не преуспел в одном: не успел выправить датировку в части 1-ой («два года спустя») и не устранил приуроченность эпизода к Сталлюпененскому сражению.

Шолохов так никогда и не понял, какую ловушку смастерил ему Автор; в издании 1945-го года он отважился лишь на одну поправку: заменил «ы» на «о», так что теперь читается: «под городом Столыпином».

Беглец

Вторая подглавка 2-й главы 4-й части повествует о дальнейшей судьбе Ильи Бунчука, дезертировавшего в главе 1-й:

«Через три дня, после того, как бежал с фронта, вечером Бунчук вошел в большое торговое местечко, лежавшее в прифронтовой полосе. В домах уже зажгли огни. Морозец затянул лужи тонкой коркой льда, и шаги редких прохожих слышались еще издали. Бунчук шел, чутко вслушиваясь, обходя освещенные улицы, пробираясь по безлюдным проулкам. При входе в местечко он едва не наткнулся на патруль и теперь шел с волчьей торопкостью, прижимаясь к заборам, не вынимая правой руки из кармана невероятно измазанной шинели – день лежал, зарывшись в стодоле в мякину.

В местечке находилась база корпуса, стояли какие-то части, была опасность нарваться на патруль, поэтому-то волосатые пальцы Бунчука и грели неотрывно рубчатую рукоять нагана в кармане шинели».

Вчитаемся во второй абзац – что нового мы узнали? Ну, например, что «в местечке находилась база корпуса», а потому «была опасность нарваться на патруль». Но указание на эту умозрительную опасность, призванное объяснить осторожность Бунчука, для читателя не обладает такой уж непреложной ценностью. Ему – читателю – достаточно было бы информации, полученной из первого абзаца:

«При входе в местечко он едва не наткнулся на патруль».

Так, наткнулся или не наткнулся, умозрение или реальность?

И то и другое, потому что – два варианта:

«При входе в местечко он едва не наткнулся на патруль и теперь шел с волчьей торопкостью, (...) не вынимая правой руки из кармана невероятно измазанной шинели».

«В местечке находилась база корпуса, стояли какие-то части, была опасность нарваться на патруль, поэтому-то волосатые пальцы Бунчука и грели неотрывно рубчатую рукоять нагана в кармане шинели».

Нетрудно обнаружить, что второй, абзац дублирует заключительную часть первого.

О цели такой авторской щедрости говорить, по-видимому, не приходится – один из вариантов черновой и отброшенный. Какой из двух? На этот вопрос нам дает ответ глава 28-я части 5-й (в первых изданиях глава 29-я). Она повествует о пленении восставшими казаками экспедиции Подтелкова. Жизни Бунчуку остается еще на две главы, и заготовки к описанию его идут в дело:

«Бунчук подошел к своей бричке, стоявшей возле амбара, кинул под нее шинель, лег не выпуская из ладони рубчатую револьверную рукоять. Вначале он подумал было бежать, но ему претили уход тайком, дезертирство...»

В этой фразе нашли свое место и «шинель» и «рубчатая рукоять» нагана (наган, как известно, пистолет револьверного типа). Не случайно вспыхивают у Бунчука мысли о бегстве и дезертирстве – они навеяны ему 2-й главой 4-й части.

Подчеркнем одно важное обстоятельство: отброшенные варианты Автором сохранялись, с целью возможного их использования в будущем. Отброшенные фрагменты не вымарывались, что и явилось причиной введения их М.Шолоховым в беловой текст.

1812

Очень редко, да и то, говоря лишь о персонажах, казачеству чуждых, автор «Тихого Дона» позволяет романному слову растечься по генеалогическому древу. Таков, например, рассказ об отце сотника Листницкого:

«Старый, давно овдовевший генерал, жил в Ягодном одиноко. Жену он потерял в предместье Варшавы в восьмидесятых годах прошлого столетия. Стреляли в казачьего генерала, попали в генеральскую жену и кучера, изрешетили во многих местах коляску, но генерал уцелел. От жены остался двухлетний тогда Евгений. Вскоре после этого генерал подал в отставку, перебрался в Ягодное (земля его – четыре тысячи десятин – нарезанная еще прадеду за участие в Отечественной войне 1812 года, находилась в Саратовской губернии) и зажил чернотелой, суровой жизнью» (ч.2, гл.14).

Таков облик текста в издании 1956 и последующих годов. По сравнению с изданиями 1928–1953 годов в нем произведены два изменения. Первое касается польских дел (ранее в генерала стреляли не «в предместье», а «в предместьях» Варшавы); второе – землевладения: до 1956 года земля в Саратовской губернии нарезалась прадеду генерала за участие не «в Отечественной войне 1812 года», но «в Отечественной 1812 года войне».

Сочетание «война 1812 года» получено простым изменением порядка слов и, действительно, не режет ни глаз, ни слух, чего не скажешь о «1812 года войне». Быть может, необычным последнее сочетание стало лишь в наши дни. Ничуть не бывало, сошлемся лишь на заглавия двух книг: М.Богданович «История Отечественной войны 1812 года по достоверным источникам. Составлена по Высочайшему повелению» (тт.I–III. СПб., 1859–1860) и сборник «Генерал-квартирмейстер К.Ф.Толь в Отечественную войну 1812 года» (СПб., 1912) . Так что, порядок слов издания 1956 года был правильным и в 1928, и в 1868 годах.

Правильным, но не единственно возможным. Приведем для примера две другие книжные публикации: Н. Дубровин «Отечественная война в письмах современников (1812–1815)» (СПб., 1882) и В.И.Гомулицкий (Гео) «Отечественная война. Работы по обнародованию документов» (Варшава, 1902). Итак, во второй половине ХIХ и в начале ХХ веков употреблялись два обозначения. Были ли они равноправны? Видимо, нет. Полная форма – Отечественная война 1812 года – была принадлежностью официальной публицистики (трехтомник М.Богдановича, например, был составлен «по Высочайшему повелению»). Массированное вторжение официального наименования в язык можно с уверенностью датировать 1912 годом – празднованием столетия Отечественной войны, когда прессу и книжный рынок захлестнул мощный поток юбилейной литературы.

Но в тексте «Тихого Дона» мы обнаруживаем не «Отечественную войну», не «Отечественную войну 1812 года», а какой-то странный гибрид двух форм: «Отечественная 1812 года война»!

Единственным разумным объяснением этого казуса может быть лишь допущение, что в первоначальное написание:

«(...) земля его (...) нарезанная еще прадеду за участие в Отечественной войне, находилась в Саратовской губернии» – была внесена надстрочная правка:

1812 года

«(...) за участие в Отечественной войне, находилась (...)»

Шолохов, копируя рукопись, просто напросто вставил слова «1812 года» на неподходящее место.

Но, сделав такое допущение, мы обязаны ответить и на вопрос: чем была вызвана правка? Ведь до того, как началась другая Отечественная – Великая, 1941–1945 годов, автор, написавший «Отечественная война», мог быть уверен, что его поймут правильно. А вставка в текст была произведена заведомо раньше 1928 года!

Обратимся поэтому к другому времени и к другой войне. С 1914 по 1918 год на пространствах Европы и Передней Азии шла война, которую мы называем Первой Мировой, а современники именовали Великой, европейской, германской, империалистической... Существовал, однако, краткий период, когда со всеми этими наименованиями конкурировало другое: с июля 1914 по 1915 в России войну официально называли Второй Отечественной... (см., например, коллажи из газетных заголовков в «Августе Четырнадцатого» А. И. Солженицына: «Думайте теперь же о Музее Второй Отечественной войны!» и др.).

Только в этот период и имело смысл уточнять, о какой Отечественной войне идет речь.

Из вышесказанного следуют два вывода:

1.Правка вносилась в текст, написанный до июля 1914 года;

2.В 1916 году наименование «Вторая Отечественная» полностью исчезает из языка. Следовательно, правка вносилась в текст не позднее 1916 года.

На основании этих двух выводов мы приходим к заключению:

К июлю 1914 года две части первой книги романа были в основном написаны. Не позднее 1916 года Автор приступил к переработке романа.

Русский дух

В ноябре 1916 года на побывку с фронта прибыл в хутор Татарский Митька Коршунов – «друзьяк» и шурин Григория Мелехова:

«Митька пробыл дома пять дней. (...) Как-то перед вечером заглянул и к Мелеховым. Принес с собой в жарко натопленную кухню запах мороза и незабываемый едкий дух солдатчины» (ч.4, гл.6).

Какой странный эпитет – «незабываемый»... Кто не мог забыть этот запах? Митька? Но он-то уж точно к своему запаху привык. В курене Мелеховых Митьку встретили Дарья, Ильинична и Пантелей Прокофьевич. Однако, про Пантелея Прокофьевича сказано, что он «сидел, не поднимая опущенной головы, будто не слышал разговора»; значит, и резиньянции по поводу запаха исходят не от него. Что же касается женщин, то они войны еще и не нюхали (до гражданской остается целый год). Странно и загадочно!

А вот Григорий и Петро Мелеховы, бросив два развалившихся фронта – германский и противобольшевистский, дождались прихода красных:

«И сразу весь курень наполнился ядовито-пахучим спиртовым духом солдатчины, неделимым запахом людского пота, табака, дешевого мыла, ружейного масла, – запахом дальних путин» (ч.6, гл.16).

Тут бы Петру и Григорию самое время вспомнить этот запах, ан нет... Разобраться в ощущениях героев нам помогает другой фрагмент, описывающий вернувшегося из плена Степана Астахова, мужа Аксиньи:

«Наутро – Степан еще спал в горнице – пришел Пантелей Прокофьевич. Он басисто покашливал в горсть, ждал, пока проснется служивый. Из горницы тянуло рыхлой прохладой земляного пола, незнакомым удушливо-крепким табаком и запахом дальней путины, каким надолго пропитывается дорожный человек» (ч.6, гл.7).

Займемся сравнительной одорологией – сопоставим характеристики запахов:

ч.4, гл.6

ч.6, гл.16

ч.6,гл.7

дух солдатчины

дух солдатчины

едкий

ядовито-пахучий спиртовой запах людского пота

табака,

дешевого мыла, ружейного масла

удушливо-крепкий табак

запах дальних путин

запах дальней путины

За пределами сопоставления остались две невещественных характеристики: «незабываемость» в части 4-й и замечание о том, что «запахом дальней путины (...) надолго пропитывается дорожный человек» в 6-й части; при этом сам «запах дальних путин» является неотъемлемой принадлежностью «духа солдатчины» (гл.16 части 6-й).

Разгадка «незабываемого» духа здесь и лежит: это тот запах, «каким надолго пропитывается» солдат. И, значит, запах этот не «незабываемый», а неотвязный, неистребимый, неустранимый, неизбывный, неизбываемый!

Именно слово «неизбываемый» и не сумел прочесть в рукописи дура Шолохов

«Митька пробыл дома пять дней. (...) Как-то перед вечером заглянул и к Мелеховым. Принес с собой в жарко натопленную кухню запах мороза и неизбываемый едкий дух солдатчины».

Да не упрекнут нас в крохоборстве: речь не идет об опечатках, или ошибках чтения, речь вообще не идет об одном слове. Дело в принципе – принципе Авторской поэтики. А поэтика эта в значительнейшей степени построена на столкновениях, на конфликтах, на неуживающихся друг с другом качествах. Этот единый принцип организует описания людей, животных, растений и запахов. Как, например, в данном случае:

жарко натопленная кухня – запах мороза;

Запах мороза Митька принес с улицы, запах солдатчины он носит с собой зимой, летом, всегда. Свежесть мороза обманчива, затхлость есть сущность – «дух».

По поводу мокрого снега

Эпопея корниловской армии, отступившей, чтобы сражаться и победить, уже современниками рассматривалась как великое деяние. И хотя гражданская война дала в дальнейшем новые примеры «ледяных походов» (отступление колчаковской Якутской армии, гибельный «отступ» в Персию Уральской Казачьей армии), история запомнила первый – Корниловский. Трагедия армии, уходящей на верную смерть, слишком эпична, чтобы мимо нее мог пройти хотя бы один, писавший о войне на Юге. Не прошел и автор «Тихого Дона», поместив в эту заведомо неказачью массу единственного из первостепенных персонажей, социально близкого отступавшим, – сотника Евгения Листницкого.

Итак, начало «Ледяного похода» – книга 11-я, часть 5-я, глава 18-я:

«Накапливались сумерки. Морозило».

Все, как будто, верно; поход – «ледяной», значит, уместен и мороз. Но вслед за этим – продолжение:

«От устья Дона солоноватый и влажный подпирал ветер».

«Влажный ветер» ни при какой погоде не может «морозить», а если «морозит» не ветер, то сам ветер не может оставаться влажным.

Дальше – больше:

« – Господин командир! – окликнул Неженцева подполковник Ловичев, ловко перехватывая винтовку. (...) Прикажите первой роте прибавить шаг! Ведь этак и замерзнуть немудрено. Мы промочили ноги, в такой шаг на походе...»?

«На взрыхленной множеством ног дороге кое-где просачивались лужи. Идти было тяжело, сырость проникала в сапоги».

« – Россия всходит на Голгофу...»

Кашляя и с хрипом отхаркивая мокроту, кто-то пробовал иронизировать:

– Голгофа... с той лишь разницей, что вместо кремнистого пути – снег, притом мокрый, плюс чертовский холодище».

Значит, все-таки холодно. Но холод – он бывает разный: бывает мороз, а бывает и пронизывающая сырость. Замерзнуть можно и тогда, когда кругом слякоть и лужи. Но если подморозит – луж нет, они затягиваются льдом. А мы что видим: «кое-где просачивались лужи», то есть типичная оттепель, да и ветер влажный. На морозе ноги мерзнут, но не промокают; при морозе снег бывает всякий: легкий, колючий, пушистый, хрустящий, но только не мокрый. А в тексте прямо сказано: «снег, притом мокрый»? В чем причина такой противоестественности описания?

За ответом обратимся к тексту первых изданий романа, но не к процитированному отрывку, а к другим «метеорологическим» фрагментам:

«Моросил изморозный дождь, фонари кидали на лужу мерклые дорожки света» (ч.З, гл.22);

«В этот день изморозный дождь сеялся с полдня» (ч.5, гл.2);

«Ветер клубил за перелеском морозную пыль» (ч.4, гл.21).

В первых двух случаях ситуация понятна – речь идет о моросящем дожде, и, следовательно, читать надо не «изморозный дождь», но «измороСный дождь». С третьим случаем положение иное, поскольку «морозной пыли» предшествует сообщение, что Мишка Кошевой и Алексей Бешняк «таились в ярке возле покинутого обвалившегося колодца, вдыхая разреженный морозом воздух».

Становится ясно, что в первых изданиях «Тихого Дона» и «изморозный» в значении «изморосный», и «морозный» в значении «морозный» одинаковым образом писались через «З».

Такая орфография противоречила правилам, достаточно сослаться на написание в «Толковом словаре» Вл.Даля. Тем не менее, «изморось» через «З» – не выдумка Шолохова.

Андрей Белый, роман «Серебряный голубь», Москва, издательство «Скорпион», 1910 год:

«(...) изморозь дышала на него своей пылью: вокруг изморозь крутилась – все пространство (...) казалось, плясало в слезливом ветре (...) А окрест – мразь да грязь: плясал дождик, на лужах лопались пузыри (...)» (с.73–74);

«А изморозь хлестала – пуще да пуще (...)» (с.81).

Сергей Есенин – 1924 год:

«Я усталым таким еще не был...

В эту серую морозь и слизь...»

Итак, написание через «З» – установленный факт. Но А.Белый позволяет нам заглянуть еще дальше, в корни орфографической, пусть и распространенной, но ошибки:

«А окрест – мразь да грязь; плясал дождик, на лужах лопались
пузыри (...)» (с.81)

«(...) бешенней дождливая заметалась мразь (...)» (с.77).

Логично предположить, что основание ошибки – псевдоисторическое, а именно, построение ложного уравнения

МРАЗЪ –

МОР–

ИЗМОРОЗЬ

МРАЗЬ –

МO'РОЗЬ –

ИЗМОРОЗЬ

Затруднений с чтением «изморозь», как изморось, естественно, не возникало – на конце слова любой звонкий согласный оглушается. Затем вступали в действие навыки исторической орфографии: мoрозь – мороз, что вполне соответствовало паре морoз – морозить.

Истина, однако, в том, что церковно-славянского МРАЗЬ не существует. «Мразь» – слово сугубо русское, диалектное (костромское, тверское, ярославское), и значит вовсе не «мелкий дождь, ситничек», а «мерзость».

Переводя «Тихий Дон» на новую орфографию, Шолохов хорошо справился со словом «морозил», потому что рядом стоял «изморозный дождь». Еще проще было, когда глагол вовсе отсутствовал: «изморозный дождь» – не «град», понятное дело, а «изморосный дождь». А вот с «Ледяным походом» затычка вышла...

А вы сами попробуйте чужой роман без ошибок переписать, чтобы получилось, как у Автора:

«Накапливались сумерки. Моросило. От устья Дона солоноватый и влажный подпирал ветер».

Таинственный спутник

Среди множества вымышленных персонажей (начиная с главных героев) в романе действуют и исторические лица: Каледин, Корнилов, Краснов, Алексеев, Подтелков, Лукомский... В двух эпизодах появляется император Николай II: в первом он вручает георгиевскую медаль Кузьме Крючкову; во втором – последний раз в жизни покидает здание Ставки в Могилеве. Свидетелем этого последнего события становится Евгений Листницкий:

«Бледнея, с глубочайшей волнующей яркостью воскресил он в памяти февральский богатый красками исход дня, губернаторский дом в Могилеве, чугунную запотевшую от мороза огорожу и снег по ту сторону ее, испещренный червонными бликами низкого, покрытого морозно-дымчатым флером солнца. За покатым свалом Днепра небо крашено лазурью, киноварью, ржавой позолотой, каждый штрих на горизонте так неосязаемо воздушен, что больно касаться взглядом. У выезда небольшая толпа из чинов ставки, военных, штатских... Выезжающий крытый автомобиль. За стеклом, кажется, Фредерикс и царь, откинувшийся на спинку сиденья. Обуглившееся лицо его с каким-то фиолетовым оттенком. По бледному лбу косой черный полукруг папахи, формы казачьей конвойной стражи.

Листницкий почти бежал мимо изумленно оглядывавшихся на него людей. В глазах его падала от края черной папахи царская рука, отдававшая честь, в ушах звенел бесшумный холостой ход отъезжающей машины и унизительное безмолвие толпы, молчанием провожавшей последнего императора» (ч.4, гл.10).

В этом фрагменте сразу бросаются в глаза пушкинские реминисценции: «унизительное безмолвие толпы» имеет своей причиной «Бориса Годунова» – «Народ безмолвствует», а сцена бега Листницкого, со звоном молчания в ушах и видением императорской руки, отсылает к «Медному Всаднику» –

И он по площади пустой

Бежит и слышит за собой –

Как-будто грома грохотанье –

Тяжело-звонкое скаканье...

Но бедный, бедный мой Евгений...

Увы! его смятенный ум

Против ужасных потрясений

Не устоял. Мятежный шум

Невы и ветров раздавался

В его ушах...

Простерши руку в вышине,

За ним несется Всадник Медный

На звонко-скачущем коне...

Заметим, что, в отличие от поднятой руки Петра I, рука Николая II падает. Отметим и еще один момент многозначительного сходства: Листницкого зовут Евгений! Это то, что касается литературной истории.*

Что же касается истории, то и эта сторона не вызывает нареканий: Ставка русского Верховного Главнокомандования находилась в Могилеве; неделю, следующую за отречением, Николай, действительно, провел в Ставке (прибыл в Могилев вечером 3 марта и отбыл навсегда 8 марта 1917 года); среди сопровождавших императора лиц находился министр двора и уделов, канцлер Империи граф Владимир Борисович Фредерикс, прозванный при дворе «Щелкунчиком» («Nussknacker») и переживший своего императора на 9 лет. Правда, вскоре после прибытия в Могилев Фредерикс исчез и был обнаружен (и арестован) лишь спустя несколько дней в Гомеле. Тем не менее в Ставке он был. Это факт.

Вообще, Фредерикс в качестве спутника царя личность известная, а после «Заговора императрицы» П.Е.Щеголева – А.Н.Толстого даже популярная. Например, его видел во сне Остап Бендер: «Государь-император, а рядом с ним, помнится, еще граф Фредерикс стоял, такой, знаете, министр двора». («Золотой теленок», ч.1, гл.8)

Но все-таки одно недоумение остается – дело в том, что в первой (журнальной) публикации «Тихого Дона» императора сопровождал не Фредерикс, а Дитерихс!

Опечатку видеть здесь вряд ли возможно. Во-первых, и наборщики, и машинистки практически всегда заменяют незнакомое слово более известным, а Фредерикс, несомненно, был более известен. Во-вторых, невозможно представить себе такое написание фамилии, чтобы ее можно было спутать с «Дитерихс»: строго говоря, совпадает в этик .двух фамилиях лишь последовательность трех букв – «-ери-». Поэтому, в имени «Дитерихс» следует видеть ошибку Авторского текста. Именно ошибку, поскольку никакого Дитерихса в феврале-марте 1917 года в Ставке не было.

А был ли сам Дитерихс?

В советской литературе существует еще одно произведение, в котором упоминается этот загадочный человек – роман Дмитрия Нагишкина «Сердце Бонивура». В романе описываются трудные дни 1922 года на Дальнем Востоке и, в частности, последний правитель Белого Приморья. Нагишкин его по имени-отчеству так до конца романа и не называет, но сообщает о нем следующее (в главе 12 «Рождение диктатора»):

«Генерал Дитерихс, бывший в том возрасте, который из вежливости называют преклонным, в революции потерял все».

Надо полагать, видимо, что речь идет о сенильном старце, тем более, на следующей же странице Нагишкин прямо пишет: «выживший из ума старый Дитерихс...».

Сколь же велико будет наше удивление, когда Гэй Ричардс в своей книге «Охота на царя» при имени Дитерихс сочтет нужным добавить: «в период 1-ой мировой воины он одно время был самым молодым генералом русской армии...»* Действительно, ну и генералы были – выживший из ума старик – самый молодой! Ничего нельзя понять...

Кто же он был на самом деле, этот молодой старик?

Генерал Михаил Константинович Дитерихс родился в 1874 году, так что Нагишкин мог позволить себе не бравировать чрезмерной вежливостью – в 1922 году генералу Дитериксу не было и 50-ти. Был он молод и в годы Первой Мировой – к началу войны ему исполнилось 40. А.А.Брусилов, приняв командование Юго-Западным фронтом, характеризует его, как генерала «очень способного и отлично знающего свое дело». Был он заметной фигурой и в гражданскую войну: в 1918 принимает участие в чехословацком выступлении во Владивостоке, затем получает назначение начальником штаба ген. Я.Сырового; после ухода генерала Р.Гайды назначается командующим Сибирской Армией, а затем, после отставки Лебедева, становится главнокомандующим фронтом и начальником штаба Верховного Правителя. Впрочем, вскоре на Дитерихса возлагают ответственность за неудачи на фронте, отрешают от должности и назначают на его место ген. К.В.Сахарова. Дитерихсу же поручают возглавить следственную комиссию по делу об убийстве царской семьи. Вместе с комиссией он отступает из Сибири, добирается до Харбина, оттуда едет во Владивосток, где публикует двухтомное собрание материалов «Убийство Царской Семьи и членов Дома Романовых на Урале» (Владивосток, типография Военной академии, 1922). Во Владивостоке же он избирается (после падения правительства братьев Меркуловых – так называемого «черного буфера») единоличным Правителем Приморья и Воеводой Земской Рати. Он объявляет «крестовый поход» на Москву за восстановление на престоле «законного хозяина Земли Русской, помазаника Божия из Дома Романовых» но 25 октября 1922 года на борту японского миноносца покидает Владивосток. Из Японии он направляется в Китай, где становится во главе Восточного отделения Русского Обще-Воинского Союза (РОВС). В 1937 году генерал Дитерихс скончался.*

Обратимся, однако, к интересующим нас временам, к 1917 году. Так вот, ни в феврале, ни в марте Дитерихса в Могилеве не было, не было его и в России вообще, поскольку в это время он командовал дивизией, отправленной на помощь союзникам и сражавшейся на Салоникском фронте. В Россию же М.К.Дитерихс вернулся лишь в июне 1917 года. И вот тут-то обнаруживается самое замечательное: вернувшегося в Россию генерала Дитерихса назначают генерал-квартирмейстером Ставки в Могилеве. Должность эту он получает, видимо, по представлению А.Ф.Керенского,** после похода генерала Крымова на Петроград («Корниловский мятеж»).

Попытаемся разобраться. Весной 1917 года Дитерихса в Ставке не было. Следовательно, ни в каких исторических источниках, описывающих низвержение самодержавия, мы имени Дитерихса не найдем. Перед нами несомненная ошибка, но какого рода? Это не ошибка невежды, не умеющего разобраться в разноголосице архивных и мемуарных свидетельств: не могло попасть ни в архивы, ни в мемуары имя человека, не имевшего никакой связи с событиями.

Но все станет на свои места, если допустить, что перед нами ошибка человека, бывшего не очевидцем, но современником событий. Если допустить, что Автор «Тихого Дона» ознакомился с деятельностью Ставки в краткий промежуток времени между отставкой Корнилова и убийством Духонина (5 сентября – 20 ноября ст.ст.), то описывая пребывание императора в Ставке и не имея возможности опереться на мемуары (еще ненаписанные!), он легко мог ошибиться, сочтя, что нынешний генерал-квартирмейстер Ставки остался от старого режима. Заслуживает внимания еще одна характерная неточность: император посетил Ставку в марте (3–8 ст.ст.), а Евгений Листницкий вспоминает «февральский богатый красками исход дня» (ссылка на разницу старого и нового стилей только усугубляет дело – 3 и 8 марте старого стиля соответствуют 16 и 21 нового).

Близнец в тучах

В 1956 году Б.Л.Пастернак был, как и в предыдущие два десятилетия, озабочен проблемой «первого поэта»:

«Были две знаменитые фразы о времени. Что жить стало лучше, жить стало веселее, и что Маяковский был и остался лучшим и талантливейшим поэтом эпохи. За вторую фразу я личным письмом благодарил автора этих слов, потому что они избавляли меня от раздувания моего значения, которому я стал подвергаться в середине тридцатых годов, к поре Съезда писателей. Я люблю свою жизнь и доволен ею» («Люди и положения» – в кн.: Б.,Пастернак «Воздушные пути (Проза различных лет)». М., 1982, с.458).

Слова «Я люблю свою жизнь», в свете всем известных обстоятельств смерти Маяковского, усиливают, конечно, юмористическое звучание приведенного фрагмента. Но перед этим Пастернак рассуждает более чем серьезно и вписывает гибель Маяковского в общую картину гибели литературы:

«В последние годы жизни Маяковского, когда не стало поэзии ничьей, ни его собственной, ни кого бы то ни было другого, когда повесился Есенин, когда. скажем проще, прекратилась литература, потому что ведь и начало «Тихого Дона» было поэзией, и начало деятельности Пильняка и Бабеля, Федина и Всеволода Иванова (...)» (Указ. соч., с. 457).

Обратим внимание на положение «Тихого Дона» в этой фразе: вокруг него имена – Маяковский, Есенин, Пильняк, Бабель, Федин, Вс.Иванов, а «Тихий Дон» стоит безымянный. С одной стороны: «начало деятельности» Пильняка, Бабеля, Федина и Вс.Иванова, а в другой – «начало «Тихого Дона», лишь романа, а не деятельности А.М.Шолохова (на возражение, что «Донские рассказы» не заслуживали высокой оценки и потому не упомянуты, можно ответить, что началом деятельности Пильняка Пастернак тоже считал не рассказы 1917 года в «Ниве», а началом Бабеля – не сотрудничество в горьковской «Летописи» 1916 года, но их книги: «Голый год» и «Конармию»).

Еще один штрих: начало романа «Тихий Дон» (книги 1-я и 2-я) вышло в 1928 году, то есть «в последние годы жизни Маяковского», как раз тогда, «когда (...) прекратилась литература». Тем не менее, Пастернак ставит начало «Тихого Дона» в один ряд с началом деятельности Пильняка, Бабеля, Федина, Вс.Иванова, то есть относит роман к самому началу 20-х, в любом случае ранее 1925 года («когда повесился Есенин»). Мало того, все перечисленные писатели относятся к одному поколению, они, практически, сверстники (1892 – Федин, 1893 – Маяковский, 1894 – Пильняк, Бабель, 1895 – Есенин, Вс.Иванов). Шолохов с его 1905 годом рождения до самых молодых не дотягивает десяти лет!

Короче говоря, Пастернак отказывает «Тихому Дону» как в праве быть написанным во второй половине 20-ых, так и в праве именоваться произведением Шолохова.

Основанием такого отвода служит поэтика романа, а именно характерная для него ориентация на поэзию. К сожалению, Пастернак не счел нужным уточнить, какую именно поэзию он имел в виду.

Попытаемся ответить на этот вопрос. Откроем «начало романа» – книгу II-ю, часть 4-ю, главу 6-ю:

«В прозрачном небе, в зените стояло малиновое недвижное облачко, за Доном на голых ветках седоватых тополей черными горелыми хлопьями висели грачи».

Нужно приложить большие усилия, чтобы не вспомнить:

Где, как обугленные груши,

С деревьев тысячи грачей,

Сорвутся в лужи и обрушат

Сухую грусть на дно очей.

Это – «Февраль. Достать чернил и плакать!..». Впервые стихи были опубликованы в сборнике «Лирика» (М., 1913, с.42) с посвящением Константину Локсу, а затем вошли в книгу «Близнец в тучах» (М., Книгоиздательство «Лирика», 1914). Примечательно, что в первой публикации строфа несколько разнилась от приведенной выше:

Где, как обугленные груши,

На ветках тысячи грачей...

Ср.: «за Доном на голых ветках седоватых тополей черными горелыми хлопьями висели грачи».

Стихи Пастернака, помещенные в сборник «Лирика», возможно проливают свет и на «седоватые тополя»:

И, как в неслыханную веру,

Я в эту ночь перехожу,

Где тополь обветшало-серый

Завесил лунную межу.

Эти стихи – «Как бронзовой золой жаровень...» – отделены от «Февраля...» всего двумя страницами (сб. «Лирика», с.45).

Мы никогда не узнаем, вспомнил ли Пастернак свои ранние стихи, читая «Тихий Дон». Гораздо важнее другое – Пастернак узнал в авторе «Тихого Дона» своего сверстника: писателя 10-ых годов.

Записки врача

В августе 1914 года сотник Евгений Листницкий подал рапорт о переводе в действующую армию и получил назначение в один из казачьих полков. Сойдя с поезда на каком-то безымянном полустанке, Листницкий присоединился к походному лазарету, который и доставил его к месту расположения штаба полка. Врач лазарета – «большой багровый доктор» – «очень нелюбезно отзывался о своем непосредственном начальстве, громил штабных из дивизии и (...) изливал свою желчную горечь перед случайным собеседником (...).

– Чем объяснить эту несуразицу? – из вежливости поинтересовался сотник.

– Чем? (...) Безалаберщиной, бестолковщиной, глупостью начальствующего состава, вот чем! Сидят там мерзавцы и путают. Нет распорядительности, просто нет здравого ума. Помните Вересаева «Записки врача»? Вот-с! Повторяем в квадрате-с. (...) Проиграем войну, сотник! Японцам проиграли и не поумнели. Шапками закидаем, так что уж там... – и пошел по путям, перешагивая лужицы, задернутые нефтяными радужными блестками, сокрушенно мотая копнастой головой!» (кн.1, ч.З, гл.14).

Сознаемся сразу – ошибка здесь обнаружена не нами, а С.Н.Семановым: «Известное произведение Вересаева «Записки врача» опубликовано было в 1901 году и никакого отношения к военным вопросам не имело. Его позднейшие книги – «Рассказы о войне» (1906) и «На войне» (1906–1907) как раз были посвящены критической оценке русско-японской войны, где автор побывал в качестве военного врача. Неточность в названии популярного тогда произведения очевидна».*

Ладно, неточность... А что было точным? Вот Семанов называет два вересаевских произведения. Какое из них по праву могло бы занять место «Записок врача»? Или оба сразу?

По всей видимости, нам придется отвергнуть кандидатуру «Рассказов о войне». Вышедшие в более или менее полном виде через 8 лет после русско-японской войны – в 1913 году (4-й том полного собрания сочинений В.Вересаева), они, как можно судить по прессе, при появлении своем общественного ажиотажа не вызвали.

Другое дело – очерки «На войне». Публиковавшиеся в сборниках товарищества «Знание» (№№ 17–20, 1907–1908), они уже в феврале 1908 года вышли отдельным изданием и возбудили живейший интерес. В.Линд («Русская Мысль», 1908, № 10) высоко оценил «правдивые воспоминания» Вересаева, рецензент «Русских Ведомостей» (1908, 22 июля) особо отметил наполняющий очерки «внутренний ужас, который, увы, не исчез с войной». Безусловное восхищение книгой выразил критик журнала «Современный Мир» Н.И.Иорданский, писавший, что Вересаев «сумел сделать из истории скитаний полевого госпиталя (...) историю великого национального страдания» (1908, № 8).

Сравним с такой характеристикой очерков яростные жалобы доктора из «Тихого Дона»:

«Ведь вы подумайте, сотник: протряслись двести верст в скотских вагонах для того, чтобы слоняться тут без дела, в то время как на том участке, откуда мой лазарет перебросили, два дня шли кровопролитнейшие бои, осталась масса раненых, которым срочно нужна была наша помощь (доктор с злым сладострастием повторил «кровопролитнейшие бои», налегая на «р», прирыкивая). (...) Сидят там мерзавцы и путают. Нет распорядительности, просто нет здравого ума. Помните Вересаева «Записки врача»? Вот-с! Повторяем в квадрате-с».

Сказанного доктором вполне достаточно, чтобы на место «Записок врача» с уверенностью поставить книгу «На войне».

И вот тут наступает самое интересное. Дело в том, что книга Вересаева не носила название «На войне», точнее – не только «На войне». Полное наименование книги было таким:

В.Вересаев «На войне. 3аписки».

Из чего следует, что два интеллигентных собеседника, встретившихся в августе 1914-го на безымянном полустанке, не ошибались, называя «Записками» известную, неоднократно переиздававшуюся разоблачительную книгу о состоянии русской военной медицины. Они друг друга прекрасно понимали:

«Помните Вересаева «3аписки»? Вот-с! Повторяем в квадрате-с. (...) Проиграем войну, сотник! Японцам проиграли и не поумнели. Шапками закидаем. Так что уж там...»

Расширением названия мы обязаны, скорее всего, придирчивому редактору. Для него Вересаев и «Записки врача» были синонимами,* а любые «Записки» рядом с именем Вересаева – только «Записками врача».

Шолохов, понятно, поправку принял – ему-то было все едино.

О степенях родства

В главе 2-й части 3-й (книга 1) воинская служба приводит казаков в Польшу:

«Искромсанная лезвиями чахлых лесков, лежала чужая, польская земля. (...) Имение Радзивиллово находилось в четырех верстах от полустанка.(...)

– Это что за хутор? – спросил у вахмистра казачок Митякинской станицы, указывая на купу оголенных макушек сада.

– Хутор? Ты про хутора забывай, стригун митякинский! Это тебе не Область Войска Донского.

– А что это, дяденька?

– Какой я тебе дяденька? Ать, нашелся племяш! Это, братец ты мой, – имение княгини Урусовой»

Таков облик текста в послевоенных изданиях. В публикациях более ранних, кроме написания «Радзивиллово» с одним «л», а в речи персонажей «што» вместо «что», текст обнаруживает одно отличие – в предпоследней фразе на месте восклицания « Ать» стоит «Ашь».

Слово «ашь» ни в донских, ни в южновеликорусских говорах не отмечено, но нет в них и слова «ать» («Ать» в известном сочетании «Ать-два!» представляет собой результат изменения слова «Раз» в аллегровой речи). Впрочем, в говорах Южной России можно найти нечто близкое – междометие «ат», выражающее «возражение, отрицание, пренебрежение, укоризну, недовольство, досаду и т.п.; ну их! ну тебя! и т.п.: Ат! Много мы таких видели! (курск.); Ат! Куды там ему ехать! (воронеж.)».** Чем же была вызвана замена несуществующего «а ш ь» не более реальным «ать»?

Ответ мы находим в самом романе – в главе 14-й части 2-й (книга 1):

« – Черт паршивый! Ать сукин сын! – багровея орал Сашка ломким голосом. (...) Умру – и то приползу по цибарке кринишной дать, а он, ать, придумал!.. Тоже!..».

Итак, отсутствующее в диалектных словарях «Ать» в романе все-таки имеется. Откуда оно в роман проникло – вопрос другой, на который мы еще попытаемся ответить. Но, пока что, разберемся с «Ашь».

Произносит это слово «бравый лупоглазый вахмистр Каргин». Вахмистра мы наблюдаем в разных ситуациях. Вот, например, в 5-й главе части 3-й ему встречается ограбленный казаком еврей:

«Вахмистр Каргин приотстал от сотни и под смех, прокатившийся по рядам казаков, опустил пику.

– Беги, жидюга, заколю!..

Еврей испуганно зевнул ртом и побежал. Вахмистр догнал его, сзади рубанул плетью. (...) еврей споткнулся и, закрывая лицо ладонями, повернулся к вахмистру. Сквозь тонкие пальцы его цевкой брызнула кровь.

– За что?.. – рыдающим голосом крикнул он.

Вахмистр, масля в улыбке круглые, как казенные пуговицы, коршунячьи глаза, ответил отъезжая:

– Не ходи босой , дурак!»

Понять этот диалог позволяет знание прибауток. Собиратель городского фольклора Евгений Иванов сохранил для нас такой разговор старомосковских книжников: «Загнал Ровинского-то? Кому? Французу? Десяти листов не было? Так и надо! Не ходи босиком, а то по пяткам».*

Иными словами, вахмистр приказал еврею не быть растяпой. Следуя методике школьных сочинений, мы, на основании данного отрывка, можем охарактеризовать вахмистра Каргина как носителя образной народной речи. Точно так же ведет он себя и в разговоре с молодым казаком, называя того «стригуном митякинским». Казачок – родом из станицы Митякинской, «стригун» – донское название жеребенка, а в шутливой речи – молодежи. Лошадь, как эталон и исходный пункт при сравнении, – понятная особенность у такого кавалерийского племени, каковым были донские казаки.

Но никакого знания коннозаводства не требуется, чтобы сделать выбор между «Ать» и «Ашь», поскольку выбор этот диктуется самим текстом:

« – Какой я тебе дяденька? Ашь нашелся племяш

На неправильное (не по уставу) обращение рядового казака к старшему по званию вахмистр отвечает прибауткой, в которой слово «ишь» преобразовано в «ашь» для создания рифмы:

«Ашь» – «племяш»!

Шолохову данная прибаутка была незнакома, в силу чего он и решил, что ошибся: спутал в Авторской рукописи буквы «Ш» и «Т»? Такая ошибка чтения вполне вероятна, если в почерке Автора эти буквы были сходны или неразличимы по начертанию.

Обратимся ко второму случаю употребления «ать» в романе, который теперь – после анализа колебаний «ашь»/«ать» – оказывается единственным.

Как уже говорилось, южнорусским диалектам известно лишь междометие «ат!», которого мы в «Тихом Доне» как раз не обнаруживаем. С другой стороны, мы находим в романе любопытную замену форм, оканчивающихся на мягкий знак, формами без окончания: в главе 5-й части 2-й (книга 1) фраза « – Дай ему, Яшь!» была еще в 30-е годы исправлена, и с тех пор читается: « – Дай ему, Яш!».

Исправление, несомненно, обоснованное, поскольку в русском языке так называемая «звательная форма» имен собственных представляет собой чистую основу. Мягкость основы передается на письме мягким знаком, твердость – отсутствием окончания:

Волод-я – Володь! Кол-я – Коль! Сон-я – Сонь! Ван-я – Вань! Саша – Саш! Шур-а – Шур! Гриш-а – Гриш! Яш-а – Яш!

Спутать мягкую и твердую форму на письме, то есть прочесть мягкий знак там, где никакого знака нет, нелегко. Но так было не всегда.

До орфографической реформы 1917 года (циркуляр Министерства народного просвещения от 17 мая) мягкая и твердая основы различались на письме соответственно мягким и твердым знаками. А твердый знак перепутать с мягким было легче легкого. Автор написал «Яшъ!», а Шолохов прочел «Яшь!» Так что, видимо, и «ать» никакого в романе нет, а есть кое-как прочитанное «атъ»:

«Чертъ паршивый! Атъ сукинъ сынъ!.. а, онъ, атъ, придумалъ!.. Тоже!»

Идейное содержание

Возражая против принадлежности «Тихого Дона» перу Шолохова, приводят часто такой аргумент – комсомолец (а в дальнейшем – коммунист) не мог написать роман, антисоветский и белогвардейский по духу!

В таком заявлении логического противоречия нет, но есть одна трудность: в контакт с духами (хотя бы и романа) вступить чрезвычайно сложно.

Например, фраза: «Вверх ногами летели советы» в описании казачьего восстания, как будто ярко характеризует авторское отношение к событиям. Еще больше отношения в таком высказывании: «Смыкалась и захлестывала горло области большевистская петля»... Ну, а что если автор романа передал здесь не свои собственные ощущения и привязанности, а взгляд и позицию персонажей? Встал на их точку зрения?

Или, скажем, такой эпизод: казак Чикамасов в августе 1917 года рассуждает, что Ленин – никакой не русский, уроженец Симбирской губернии, а напротив – коренной донской казак, еще точнее – «родом из Сальскова округа, станицы Великокняжеской... служил батарейцем». Антисоветскому читателю и критику сразу бросятся в глаза ходульность и искусственность такого эпизода, что, в свою очередь, ясно указывает на вмешательство Шолохова.

Однако вопрос о том, кто здесь руку приложил, не решается так просто. Вот рассказ о встрече Ленина с группой казаков в ноябре 1917 года в Петрограде: «Правда ли, что вы по происхождению донской казак?» – спросил один из казаков. Ленин ответил отрицательно и спокойно добавил: «Я – симбирский дворянин».

Такому рассказу, конечно, веры нет. Мало ли какие байки-воспоминания о «самом человечном» можно прочесть в Стране Советов... Но тут – такая заковыка: казаки, пришедшие к Ильичу, были не какими-то там ходоками, а делегатами насквозь антибольшевистского «Союза Казачьих Войск»; рассказ же об этой встрече мы взяли из ростовского белоказачьего еженедельника «Донская Волна» (1918, №11, с.7). Следовательно, легенда эта не выдумана Шолоховым – подлинный Автор вполне мог ее знать и включить в роман. В таком случае легенда, конечно, служит уже не доказательству всенародной любви к Ильичу, а демонстрирует меру казачьего непонимания происходящего.

Так что опираться на прямые высказывания для суждений об Авторе не всегда стоит. Что же делать? Искать, искать следы авторского отношения на уровнях, недоступных никакой цензуре, – уровнях поэтики и замысла.

Казнь

Что мешает четкому определению идеологических пристрастий Автора романа «Тихий Дон»? Два обстоятельства. Одно – внешнее: текст романа, и без того основательно испорченный, сильнее всего искажался в идеологически чувствительных местах. Доказательством этого служит проводившаяся от издания к изданию безжалостная правка политических аспектов романа. Но если печатный текст, распространявшийся в сотнях тысяч экземпляров и, следовательно, доступный для сравнения, мог подвергаться такой вивисекции, легко представить масштабы двойной (шолоховской и редакционной) цензуры, предшествовавшей выходу романа в свет!

Второе обстоятельство – внутреннее: Автор описывает людей, а не персонажей политического театра масок. Примером этого являются описания смертей, где Автор равно человечен и безутешен вне зависимости от того, кто из героев расстается с жизнью – есаул Калмыков или его убийца Бунчук, полковник Чернецов и его убийца Подтелков...

Такого уровня обьективности («встать над красными и белыми») мечтали достичь многие писатели (Михаил Булгаков, например), но и Автору «Тихого Дона» он дался нелегко.

Остановимся на одной из смертей – двойной смерти красных казаков Федора Подтелкова и Михаила Кривошлыкова (кн.2, ч.5, гл.30):

«(...) один из офицеров ловким ударом выбил из-под ног Подтелкова табурет. Все большое грузное тело его, вихнувшись, рванулось вниз, а ноги достали земли. Петля, захлестнувшая горло, душила, заставляла Подтелкова тянуться вверх. Он приподнялся на цыпочки, упираясь в сырую притолоченную землю большими пальцами босых ног (...) Изо рта его обильно пошла слюна.

(...) Кривошлыкову не дали закончить речь: табурет вылетел из-под ног (...) Сухой мускулистый Кривошлыков долго раскачивался, то сжимаясь в комок так, что согнутые колени касались подбородка, то вновь вытягивался судорогой... Он еще жил в конвульсиях, еще ворочал черным, упавшим на сторону языком, когда из-под ног Подтелкова вторично вырвали табурет. Вновь грузно рванулось вниз тело, (...) и опять кончики пальцев достали земли».

Детали данного описания мы без труда отыскиваем в литературе десятых годов:

«Когда Петр перекинул веревку через толстую ветвь раскидистого клена, (...) и быстро повернувшись к нему правым плечом, рванул ее вниз, собака, вздернутая на дыбы, судорожно скорчив передние лапы, сделала усилие удержаться на взрытой под кленом земле, но повисла, едва касаясь ее. Черно-лиловый язык ее высунулся, обнажились в гримасе коралловые десны, дневной свет, отраженный в потухающих глазах виноградного цвета, стал тускнеть.

– Теперь молчи, не вякай, – сказал Петр, любивший шутить сумрачно».

Процитированный отрывок взят из рассказа Ивана Бунина «Последний день», опубликованного впервые в петербургской газете «Речь» (1913, №47, 17 февраля), а затем включенного в авторский сборник «Иоанн Рыдалец. Рассказы и стихи 1912–1913 г.» (М., Кн-во писателей, 1913; по «Книжной летописи» проходит 9–16 декабря). Сборнику был предпослан эпиграф: «Не прошла еще древняя Русь...» (И.Аксаков).

В.Кранихфельд в рецензии на сборник немедленно отметил, что Бунин «цепко держится за корни жизни и, питаясь их целебными соками, продолжает неизменно расти в своем здоровом творчестве...» («Современный Мир», 1913, №11). Иная точка зрения была высказана А.Дерманом («Русское Богатство», 1914, №2), обратившим специальное внимание на рассказ «Последний день»:

«Да, все это правда: и коралловые десны, и черно-лиловый язык, и глаза виноградного цвета, но за этими частными правдами чувствуется какая-то большая общая неправда, которой невольно и законно сопротивляешься: «неправда» Бунина – тот общий фон, на котором он пишет свои частно-правдивые (не всегда, впрочем) детали, а фон – этот какое-то рассудочное и холодное отношение к изображаемому миру».

Слова «деталь» и «фон» достаточно ясно указывают на то, что критик противопоставляет Бунину как образец правильного подхода к делу. Да, впрочем, Дерман этого и не скрывает – Чехов раньше Бунина открыл «зверства и жестокости» русской деревни, однако у Чехова была «правда в фоне», которой у Бунина нет.

Любопытно, что Автор «Тихого Дона» словно полемизирует с «Русским Богатством» – у Бунина берутся именно детали. Однако у Автора романа мог быть и другой резон обратиться к рассказу «Последний день» – сразу за описанием казни борзых у Бунина следует рассказ о повешении людей:

« – Собак что, и людей, какие позамечательнее, и то многих казнят, – сказал Петр. (...) Мне солдаты рассказывали. Сделают с ночи висельницу, а на рассвете приведут этого самого злодея, палач мешок ему на голову наденет и подымет на резиновом канате. Доктор подойдет, глянет и сейчас говорит, удавился или нет... Тут же под висельницей и могила (...)

– А за что же их казнят?

– Понятно, не за хорошее. За всякие разноверия, за начальство, за разбой. Не буянь, не воруй...».

Можно предположить, что импульсом обращения к рассказу Бунина был импульс символический: «Собаке – собачья смерть!», иными словами, Подтелков и Кривошлыков, с точки зрения Автора, – красные собаки. Авторское отношение определяет и точку зрения персонажа – см. слова Григория Мелехова, обращенные к Подтелкову:

« – (...) Теперича тебе отрыгивается! Ну, не тужи! Не одному тебе чужие шкуры дубить!»

Мелехов, в данном эпизоде, относится к Подтелкову как к живодеру, попавшему в руки живодеров.

Но круг актуальных литературных реминисценций не исчерпывается Буниным:

«Веревка едва выдерживала шестипудовую тяжесть: потрескивая у перекладины, она тихо качалась, и, повинуясь ее ритмическому ходу, раскачивался Подтелков, поворачиваясь во все стороны, словно показывая убийцам свое багрово-черное лицо и грудь, залитую горячими потоками слюны и слез».

Ср.:

«(...) всю ночь, как какой-то чудовищный плод, качался над Иерусалимом; и ветер поворачивал его то к городу лицом, то к пустыне – точно и городу и пустыне хотел он показать Иуду из Кариота, предателя – одинокого в жестокой участи своей».

Цитата эта взята, понятное дело, из повести Л.Андреева «Иуда Искариот и другие» (сб. «Знание», ХVI. СПб., 1907). Как и в предыдущем случае, Авторскую оценку Подтелкова как Иуды подтверждают персонажи:

(гл.28) « – Что мы сделаем с теми предателями родного края, которые шли грабить наши курени и уничтожать казачество? (...)

– Расстрелять! Всех! (...) Нету им, христопродавцам, милости! Жиды какие из них есть – убить!.. Убить!.. Распять их!..»

(гл.30) Григорий Мелехов Подтелкову: «Отходился ты, председатель московскова совнаркома! Ты, поганка, казаков жидам продал!»

Враг народа

Осип Давыдович Штокман, слесарь, член РСДРП(б), появившийся впервые во 2-й части романа (книга 1) и погибший от рук солдат мятежного Сердобского полка в части 6-й (книга 3), привлек внимание Д*, давшего в «Стремени «Тихого Дона» глубокую и верную характеристику этого образа.

Ключевая для образа сцена – поездка Штокмана на повозке Федота Бодовскова (в дальнейшем приговоренного Штокманом к расстрелу) из станицы Вешенской в хутор Татарский:

«(...) на гребне, в коричневом бурьянном сухостое, в полверсте от дороги калмыцкий наметанно-зоркий глаз Федота различил чуть приметно двигавшиеся головки дудаков (дроф. – Б.-С.).

– Ружьишка нету, а то б заехали на дудаков. Вон они ходют... – вздохнул, указывая пальцем.

– Не вижу, – сознался пассажир, подслепо моргая» (кн.1, ч.2, гл.4).

Можно согласиться с Д*, писавшим, что «так же подслепо, как на дудаков, глядит Штокман и на Федота, а затем (...) с такой же близорукостью (...) на весь казачий быт-обиход» (с.44). Замечание Д*, «что в глазах автора лица, подобные Штокману, не являются созидателями нового, но лишь тупыми фанатиками затверженных идей», можно подкрепить цитатой из главы 16-й (ч.2):

«Штокман с присущей ему яркостью, сжато, в твердых фразах обрисовал борьбу капиталистических государств за рынки и колонии».

Точнее – более ранним и менее шолоховским вариантом этого фрагмента:

«(...) в твердых, словно заученных фразах (...)».

Такая трактовка образа находит, по мнению Д*, подтверждение в самом имени персонажа: «Жестокость смысловой сути в самой фамилии: Stock (палка, немецк.)» (с.46). Немецкая этимология представляется здесь тем более оправданной, что, как известно, в первых изданиях романа Штокман происходил не из латышей, а из немцев:

«Дед из немцев происходил».

Тем не менее, выбор такого имени автором романа, если не допускать только, что это был Шолохов с его звериным невежеством, с несомненностью указывает на один-единственный источник – пьесу Генрика Ибсена «Доктор Штокман (Враг народа)».

Объяснение тому факту, что большевик Штокман унаследовал имя норвежского врача, мы находим в специфической судьбе пьесы Ибсена в России. Дело в том, что «в то тревожное политическое время – до первой революции – было сильно в обществе чувство протеста»? Публика «жадно искала героя, бесстрашно говорящего правду, воспрещенную властями и цензурой». Первым таким героем и стал доктор Штокман в исполнении К.С.Станиславского, которому принадлежит и процитированное выше высказывание.

Успех сопутствовал «Доктору Штокману» в Москве, но на гастролях в Петербурге в 1901 году Московский Художественный театр показал спектакль в обстановке уже вовсе необычной. В начале года у Казанского собора состоялась студенческая демонстрация, разогнанная специально вызванными казаками. На таком фоне и проходил спектакль. «Ввиду печальных событий дня, – вспоминал Станиславский, – театральный зал был до крайности возбужден и ловил малейший намек на свободу, откликался на всякое слово протеста Штокмана. То и дело, притом в самых неожиданных местах, среди действия, раздавались взрывы тенденциозных рукоплесканий. Это был политический спектакль», – заключает Станиславский, хотя «мы, исполнители пьесы и ролей, стоя на сцене, не думали о политике».

Станиславский особо отмечает, что ничего революционного в пьесе не было, напротив: «герой презирает сплоченное большинство и восхваляет индивидуальность отдельных людей, которым он хотел бы передать управление жизнью. Но Штокман протестует, Штокман смело говорит правду, – и этого было достаточно, чтобы сделать из него политического героя».

Вывод Станиславского: «Нужна была революционная пьеса, – и «Штокмана» превратили в таковую».*

Таким образом, выбор фамилии Штокман для наименования героя романа свидетельствует, повидимому, о том, что Автор «Тихого Дона» рассматривает свой персонаж как фигуру отрицательную, антидемократическую, иными словами – как врага народа.

Тогда недавний символ революции превращается в способ дискредитации революционеров. Одного этого достаточно, чтобы причислить первую книгу «Тихого Дона» к «литературе реакции», то есть увидеть в романе черты пореволюционной (после революции 1905–1907 гг.) переоценки ценностей.

Существует, кстати, произведение, в котором пьеса «Доктор Штокман» прямо связана с ездой в запряженной лошадью повозке, – фельетон Леонида Андреева «Диссонанс». Фельетон этот был опубликован в 1900 году, подписан тогдашним псевдонимом Л.Андреева («Джемс Линч»), и являлся откликом на премьеру «Доктора Штокмана» в Московском художественно-общедоступном театре 24 октября 1900 года.

Герой фельетона радостен и возбужден, так как едет на премьеру в Художественный театр, и ему «предстоит высшее наслаждение». Первое ощущение «диссонанса» возникает у героя, когда оказывается, что извозчик «ничего не знал о театре, о котором говорит вся Москва». Чувство диссонанса еще более усиливается оттого, что извозчик, работавший всю ночь, чуть не попадает под конку. Впрочем, «дальше, со входом в театр, началась сплошная гармония». Интеллигентная толпа с восторгом встречает слова Штокмана: «Право только меньшинство, потому что только меньшинство умно и благородно. Вы лжете, что грубая масса, чернь имеет такое же право осуждать и санкционировать, советовать и управлять, как немногие представители интеллигентного меньшинства» (4-й акт). Интеллигентного героя, «отдавшего дань возвышенным чувствам и облагородившего свою душу созерцанием чужих добродетелей», из театра снова везет домой извозчик. Герой пытается выяснить его отношение к искусству, к истине, справедливости, но в ответ слышит лишь недоуменное извозчиково: «Как?». Герой не успокаивается: «Ты знаешь, что сейчас в Каретном ряду такие вот, как ты, погубили самого лучшего человека, какого я видел когда-либо? – Никак нет, это не мы, – протестует извозчик. – Намедни я вот тоже одного господина с Зацепы вез. Говорил ничего, вот как и вы, а потом как меня по шее – вда-арит. А мы что, мы никого не трогаем».

Мораль фельетона: «И мы каждый исполняли свое назначение. Он меня вез, а я о нем думал. О нем и о таких, как он, зверях и дворнягах, об их тупости и звериных чувствах, о той пропасти, которая отделяет их от нас, возвышенно-одиноких в нашем гордом стремлении к истине и свободе. И на один миг – странное то было чувство – во мне вспыхнула ненависть к доктору Штокману и захотелось из своего свободного серого одиночества уйти и раствориться в этой серой тупой массе полулюдей. Возможное дело, что через некоторое время я влез бы на козлы, но, по счастью, мы приехали».

Допрос во время езды учиняет Федоту Бодовскому и Штокман из «Тихого Дона»:

« – Как у вас житье? – спросил Штокман, подпрыгивая и вихляясь на сиденьи.

– Живем, хлеб жуем.

– А казаки, что же, вообще, довольны жизнью?

– Кто доволен, а кто и нет. На всякова не угодишь.

– Так, так... – соглашался слесарь, и, помолчав, продолжал задавать кривые, что-то таившие за собой вопросы.

– Сытно живут, говоришь?

– Живут справно.

– Служба, наверное, обременяет? А?

– Служба-то?.. Привычные мы, только и поживешь, как на действительной».

Как извозчик не понимает Джемса Линча, так и Федот не понимает Штокмана и хитрит с ним, и, действительно, есть основания говорить об идейной и фабульной близости двух повествований, близости прослеживаемой даже в деталях:

(«Диссонанс»):

«Штокман только еще вошел, (...) а вы (...) уже знали, что за дивно-светлая, наивно честная и глубоко любящая душа сидит в длинном теле этого ученого, с его добродушной конфузливой близорукостью...»

(«Тихий Дон»):

– Не вижу, – сознался пассажир, подслепо моргая».

И все-таки возникает вопрос: почему Автор «Тихого Дона» обратился к газетному фельетону 1900-го года? Неужели впечатление сохранялось столько лет? Конечно, все могло быть, однако для отыскания фельетона не требовалось ни слишком крепкой памяти, ни газетных подшивок – в 1913 году фельетон «Диссонанс» был перепечатан в 6-м томе «Полного собрания сочинений» Л.Андреева (СПб., Т-во А.Ф.Маркс, с.329–333). А писательский престиж Андреева стоял в те годы достаточно высоко, чтобы читать все, подписанное этим именем и включенное в собрание сочинений.

Морфология сказки.

Тайна фанерных чемоданов

В начале нашего повествования мы упомянули о человеке, который еще в годы гражданской войны держал в руках и читал рукопись «Тихого Дона». Его воспоминания донесли до нас Алла Гербурт-Йогансен, вдова украинского поэта Майкла Йогансена (настоящее имя – Михаил Кравчук). Вот что она рассказала в своем письме Шведской Королевской Академии от 24 ноября 1965 года*:

«С 1930-го до 1937-го года я жила в доме писателей «Слово» в Харькове. Через своего мужа М.Йогансена я была знакома со многими литераторами. Как-то утром (пропуск в машинописи – Б.-С.) г(ода) Днепровский, тяжело больной туберкулезом, позвал к себе своих лучших товарищей. Иди и ты, – сказал мне Йогансен, – Днепровский хочет рассказать что-то очень важное и интересное».

Затем, после описания наголо бритого и бледного Днепровского, следует то самое «очень важное и интересное»:

«Он рассказал, как во времена гражданской войны 1919–1920 гг. его, после перенесенного сыпного тифа мобилизовали в Красную Армию, и так как он был слабосильный, но «грамотный», поставили писарем в комендатуре той части, которая производила расправу с остатками неспособной уже к сопротивлению Белой Армии. Где-то на Дону, я забыла, где именно. Операции сводились к тому, что днем делали облаву, а ночью всех расстреливали из пулеметов. Вещи убитых командиры забирали себе. Однажды на рассвете, после очередной ночной расправы, в помещение, где дежурил Днепровский (спать он не мог из-за грома канонады и страшных криков), вошел начальник с двумя деревянными чемоданчиками в руках. Он передал их Днепровскому со словами: – Ты, Ваня, у нас литератор, понимаешь в литературе, прочитай и скажи, стоит ли чего-нибудь эта писанина. Рукопись произвела на Днепровского сильное впечатление: это была настоящая большая литература, но антисоветская. Об этом он сказал командиру, возвращая рукопись (...) Фамилию того расстрелянного офицера Днепровский называл, но я ее забыла».

Такова первая часть сообщения Днепровского. За ней следует рассказ о мытарствах Днепровского – борца за правду:

«Через восемь лет, читая только что вышедший и сразу нашумевший «Тихий Дон», Днепровский был поражен, узнав в нем произведение, которое в дни гражданской войны командир давал ему для оценки».

Хранить в себе эту жуткую тайну писатель не смог и:

«После некоторых колебаний, Днепровский поехал в Москву. Сведения о Шолохове, которые он получил в тамошних литературных кругах, не противоречили наличию плагиата».

Отметим первую странность – Днепровский, в отличие от Аллы Йогансен, имя истинного автора помнил. Поэтому, окажись Шолохов даже не «маляром, грузчиком, конторщиком», который «с 1922 г. проживает в Москве», а белым офицером и выпускником Оксфорда, суть дела не меняется – имя автора «Тихого Дона» известно, и автор этот – не Шолохов!

Так или иначе:

«Иван Днепровский явился на аудиенцию к М.Горькому, который возглавлял Горьковский комитет при Союзе Писателей, и рассказал ему о своем открытии. Горький очень внимательно выслушал, попросил подать заявление в письменном виде, обещал выяснить дело и дать ответ через пару дней».

Но:

«Напрасно ходил Днепровский целую неделю в Союз Писателей в надежде на свидание с Горьким. Горький не принимал больше по болезни и скоро слег на лечение в Кремлевскую больницу.

Один служащий Московского Государственного Издательства, украинец, знакомый Днепровского, которому Днепровский рассказал причину своего приезда в Москву, сказал: – Мы и сами это знаем. К нам в бухгалтерию, вскоре после выхода «Тихого Дона», приходила пожилая дама в трауре н требовала гонорар за это произведение ее сына. Мне жаль, что ты даром теряешь тут время, без денег в чужом городе. Горький ведь не вернется. Мой тебе, Ваня, совет: возвращайся домой и никогда, никому про это не рассказывай».

Единственное, что напоминает заключительный аккорд нашей истории, – это фраза из романа писателя – земляка Днепровского:

« – Варенуха, никуда не ходи и телеграммы эти никому не показывай!»

Итак, Днепровский, как и Варенуха, нарушил запрет. Но что гарантирует достоверность его собственных слов? Ну, во-первых, перед смертью человек, как правило, не лжет... Во-вторых, какой был смысл врать? Ничего, кроме неприятностей, такие рассказы ни Днепровскому, ни его слушателям принести не могли. Есть, конечно, в рассказе и несуразности: «Тихий Дон» вышел в 1928 году, Днепровский некоторое время колебался, а затем обратился к Горькому... Но что это за таинственный Горьковский комитет при Союзе Писателей? Видимо, имеется в виду «Оргкомитет Союза советских писателей», который, действительно, возглавлялся М.Горьким. Правда, «Оргкомитет» был создан по решению ЦК ВКП(б) от 23 апреля 1932 года... Не четыре же года Днепровский колебался и собирался в Москву?! Впрочем, вероятнее всего, мы имеем дело с обычной аберрацией памяти Аллы Гербурт-Йогансен – невозможно же 30 лет помнить, когда у них какое постановление вышло!

Заканчивая рассказ о Днепровском, Алла Гербурт-Йогансен пишет:

«В Харькове агенты НКВД два раза приходили арестовывать Днепровского. Но так как тогда уже состояние его здоровья настолько ухудшилось, что его нельзя было транспортировать, – оставили умирать дома».

Тут нужно сделать еще одну поправку: умирать его, быть может, оставили дома, но умер он 1 декабря 1934 года в Ялте. Возможно, в памяти А.Гербурт-Йогансен слились два события – смерть и похороны (хоронили Днепровского, действительно, в Харькове).

Но с каким бы доверием не относились мы к рассказу г-жи Гербурт, совершенно очевидно, что две части его неравноценны, и вторая имеет значение лишь в той мере, в какой истинна первая его часть.

Истинна ли она? Действительно ли Днепровский держал в руках рукопись романа, написанную рукой подлинного автора? Напомним еще раз обстоятельства происшествия: сыпной тиф, мобилизация в Красную Армию, слабосильная команда, Дон, расстрелы, рукопись...

Украинский писатель Иван Днепровский (он же: Шевченко, Иван Данилович) родился 8 марта (24 февраля ст.ст.) 1895 года. В 1-ю мировую войну был призван в армию, где в газете Юго-Западного фронта «Армейский Вестник» опубликовал в 1916 году свои первые (еще по-русски) стихи. Служил он до 1918 года, а в феврале 1919-го поступил на филологический факультет Каменец-Подольского университета, который и закончил в 1923 году.

Вот и все сведения о жизни Ивана Даниловича Днепровского-Шевченко в огненные годы революции и гражданской войны, вошедшие в справочник «Украiнськи письменники. Био-библиографiчний словник» (т.4, Киiв, 1965, стор.409). Ничего не сказано, например, о том, чем занимался будущий писатель с момента демобилизации из разбежавшейся старой армии (то есть не позднее февраля 1918 года) до поступления в Каменец-Подольскую сорбонну в феврале 1919-го. А ведь все это время, да и в феврале 1919-го, в городе целиком и полностью хозяйничали интервенты и петлюровцы. И не просто хозяйничали, но собирали в Каменец-Подольске мощный румыно-франко-сербский военный кулак, нацеленный в самое сердце Советской Украины.* Причин умолчания об этом биографическом отрезке могло быть множество, и, быть может, какая-то из них объяснила бы нам острый интерес НКВД к чахоточному писателю?.. Не будем гадать, интереснее другое: не было и не могло быть у составителей 4-го тома справочника «Украiнськи письменники» никакой причины скрывать службу писателя в Красной Армии!

А значит: писатель Иван Днепровский в Красной Армии не служил, писарем при красноармейской комендатуре не был, красные его на Дон не посылали... Иными словами, весь рассказ о фанерных чемоданах, антисоветских рукописях и разговорах с Горьким – все это, как нам ни больно, ложь от первого до последнего слова.

Зачем Днепровский мистифицировал своих коллег? Этого мы никогда не узнаем. Быть может, он излагал замысел задуманного им произведения, а литературно невинная Алла Йогансен этого не поняла?

А может быть, для него самым важным было вовсе не рассказать о Шолохове и Горьком, а придумать себе красноармейское прошлое, тогда как на самом деле... Так или иначе, перед нами еще одна легенда, дошедшая из вторых уст через третьи руки.

След Тарасов

«Все, абсолютно все фантастично, что связано с Ильей Самсоновичем», – пишет Лилия Беляева в очерке, посвященном старому большевику И.С.Шкапе. Во-первых, ему 90 лет; во-вторых, только 70 из них он провел на воле; в-третьих, он не просто живой, но живой «бухаринец»... Но и этого мало: И.С.Шкапа был другом М.А.Шолохова. К Шолохову Шкапа и пришел в 1955 году после отсидки. А перед тем, как сесть, Шкапа, под литературным псевдонимом Гриневский, заведовал «историей текущей культуры» в журнале «Наши достижения». Еще он написал книгу «Крестьянин о советской власти», а Горький дал к ней предисловие. А о второй книге Шкапы – «Лицом к лицу» – о поездке вместе с ударниками труда вокруг Европы – Горький писал в письме: «Интересная ваша книга»? Значит, кроме Шолохова, ходил у Шкапы в друзьях еще и Максим Горький!

Понятно, что журналистка не в силах сдержать себя и задает –

«Нечаянный вопрос: а как Максим Горький относился к Михаилу Шолохову?

– Сначала с некоторым подозрением. Нашлись, наговорили, мол, не мог молодой человек написать такое совершенное произведение, это компиляция из Тарасова, был такой бытописатель... (...) И все-таки, на мой взгляд, он (Горький – Б.-С.) умер с ощущением неполного понимания феномена Шолохова».*

Почему вырвался у Л.Беляевой нечаянный вопрос, ясно: слишком много и часто говорилось, что Горький знал правду о романе и Шолохове. Толкового ответа на свой вопрос журналистка, конечно, не получила. Зато мы получили сведения о возможном авторе «Тихого Дона», причем сведения, исходящие из ближайшего окружения А.М.Горького.

Имя Тарасова в числе возможных кандидатур на авторство романа никогда еще не называлось. Уже одно это заставляет нас отнестись к словам И.С.Шкапы со всем вниманием.

Итак, что же мы узнали? Предполагалось (не сказано кем), что роман «Тихий Дон» – компиляция из произведений (или одного произведения?) писателя Тарасова, про которого сказано, что он был бытописателем. На последнем обстоятельстве И.С.Шкапа останавливается особо (отвечая, быть может, на вопрос Л.Беляевой?), из чего, в свою очередь, следует, что Тарасов – личность не особенно известная.

Скажем больше: совсем неизвестная. Все наши поиски привели лишь к обнаружению Тарасова, Евгения Михайловича (1882–1943), который, однако, никакой не бытописатель, а поэт, автор стихотворения «Смолкли залпы запоздалые...» (1906).*

Впрочем, нельзя исключать, что Шкапа имел в виду не простого Тарасова, а какого-то особенного...

Такой непростой Тарасов, действительно, имелся – Александр Игнатьевич Тарасов-Родионов. В свое время, если Шкапа имел в виду данного Тарасова, объяснять, кто он такой, нужды не было, напротив, многие были бы рады о нем не знать...

А.И.Тарасов-Родионов родился в Астрахани, в семье землемера, в 1885 году и окончил юридический факультет Казанского университета в 1908-м. При этом ему удавалось совмещать учебу с пребыванием в рядах РСДРП (с 1905 года). В марте 1917-го его посылали в Царское Село проверить, как содержат под стражей свергнутого монарха. Дальше дворцовой кухни Тарасова-Родионова, правда, не пустили, однако кухней он остался весьма доволен.** После Октября Тарасов-Родионов вступил на военную стезю, дослужился до командарма, а затем с 1921 по 1924 работал следователем в Верховном трибунале. На этот раз он совмещал трибунал с литературой и в 1922 году опубликовал в журнале «Молодая гвардия» нашумевшую повесть «Шоколад». В повести рассказывалось, как одному чекисту контрреволюционная буржуазия подарила несколько плиток шоколада. Получателя шоколадной взятки судит трибунал. Судьи и подсудимый приходят к единогласному мнению, что выхода нет и героя придется расстрелять. Что и происходит. Автор полностью солидарен со своими персонажами. В 1927–1930 годах Тарасов-Родионов публикует еще две книги, обе о революции: «Февраль» и «Июль». Эти книги выполнены в виде мемуаров. Кроме того, Тарасов-Родионов работал еще в критическом жанре. Самая известная его статья «"Классическое" и классовое» (журнал «На посту», 1923, №1) направлена против «воронщины» (то есть А.К.Воронского). В 1938 году писателя Тарасова-Родионова посадили и расстреляли, а в 1956-м реабилитировали. Вот и все о Тарасове-Родионове.

Есть, правда, одна деталь: со вступлением А.И.Тарасова-Родионова на пост главного редактора Госиздата надолго прекратилась публикация выходивших в этом издательстве брошюрок с рассказами М.Шолохова. При этом в личном письме (от 21 июни 1927г.; ЦГАЛИ, ф.613, оп.7, ед.хр.431, л.4) Тарасов-Родионов уверял Шолохова в «дружеском содействии», однако, в это же самое время, выкинул из 9 рассказов шолоховского сборничка «О Колчаке, крапиве и прочем» (М.-Л., Госиздат, 1927) сначала 4 рассказа, а потом еще один.* Вот она – личная, документально подтвержденная связь Тарасова-Родионова с Шолоховым. Смутные указания Шкапы обретают наконец какую-то определенность.

Но одно обстоятельство портит всю картину – бытописательство. Во многом можно упрекнуть Тарасова-Родионова – в литературной неопытности, в надуманности фабул, в идеологической непримиримости... Но ярлык бытописатели ему никто еще не отваживался прилепить. Никакого быта Тарасов-Родионов не описывал и описывать не умел. Не говоря уже о том, что вряд ли влиятельный в 20-е годы Тарасов-Родионов позволил бы юному наглецу из провинции безнаказанно раскулачивать свои произведения, добавим последний штрих: Тарасов-Родионов никогда не писал о казаках.

На этом, собственно, можно поставить точку. Что-то Шкапа то ли запамятовал, то ли напутал...

Допустим, однако, последнее: Шкапа что-то напутал. Что именно и в чем? Вот он упомянул фамилию «Тарасов», мы доверились Шкапе, добрались до Тарасова-Родионова, убедились, что он искомым «Тарасовым» не является и уличили Шкапу в заблуждении. А что если правы и мы, и Шкапа?!

Мы предположили, что под фамилией Тарасов скрывается Тарасов-Родионов, но ведь можно представить себе и обратный ход ассоциаций: Шкапа запомнил, что фамилия предполагаемого автора романа «Тихий Дон» напоминала фамилию популярного писателя Тарасова-Родионова, только была она не двойной, а «одинарной». И тогда Шкапа называет имя «Тарасов». Но ведь он мог ошибиться и выбрать не ту «половину». А вспомнить надо было – Родионов?!

Современному читателю это имя говорит ровно столько же, сколько Тарасов-Родионов. Но в 1909 году ведущий «нововременский» критик и публицист М.О.Меньшиков сравнивал его книгу с «Воскресением» Толстого и называл его «знаменитым в будущем писателем» («Новое Время», 1909, 25 октября). Корней Чуковский счел это произведение «самой отвратительной, самой волнующей, самой талантливой из современных книг» («Речь», 1910, 28 февраля).

Книга, о которой говорили такое, называлась «Наше преступление (Не бред, а быль). Из современной народной жизни» и в 1909– 1910 годах вышла шестью изданиями. Автора звали Иван Александрович Родионов. По содержанию своему «Наше преступление» более всего напоминает писания ранних «деревенщиков» (Яшина, Шукшина, Семина). Народ у Родионова спился, в деревнях, что ни день, пьяные драки и убийства по пьянке. Процветает пьяный разврат, не различающий возраста и родства. Население вырождается... А виноваты во всем «мы», то есть интеллигенция и те, кому вручены бразды правления.

Прогрессивная и либеральная печать единодушно объявила И.А.Родионова черносотенцем. Любовь Гуревич в «Русской Мысли» (1910, №5) возмущалась тем, что у Родионова вместо «высшей правды – кошмары эмпирической правды», вместо «настоящего искусства – фотография», обличала «полную художественную некультурность автора» и порицала К.Чуковского за эстетическую всеядность.* М.Горький, негодуя, писал о «злой и темной книге» Родионова («Современный Мир», 1911, №2), а сотрудник Горького Е.Смирнов называл ее «гнусным пасквилем» на русское крестьянство (там же).

Горький долго не решался прочесть «Наше преступление». Он писал:

«Я не читал книгу Родионова и, должно быть, не буду читать ее. Плохое в людях и жизни – мало интересует меня, я вижу его слишком много».

Самое поразительное, что от письма, из которого взяты эти слова, протягивается нить к еще не рожденной тайне «Тихого Дона» – письмо было послано в декабре 1909 года Федору Крюкову.**

Из биографии И.А.Родионова известно немногое. Книгу свою он писал по живым следам, будучи земским начальником в Боровичах (Новгородской губ.).*** Был близок к церковным кругам, о чем можно судить по одному эпизоду из воспоминаний Сергея Труфанова (бывший иеромонах Илиодор):

«В декабре 1911 года я приехал в Питер к владыке, приехал из Ялты и Гриша (Распутин – Б.-С.). (...) Мне сказали, что ходят в свете слухи, что Гриша живет с Царицей. (...) Я отвез Гришу к владыке. Владыка заклинал Гришу не ходить без его и моего благословения в Царский Дом. Митя (Козельский, один из придворных юродивых – Б.-С.) начал бранить его и хватать за член. Гриша обещался с клятвою перед иконою с мощами не ходить к Царям. Свидетели этому – я и Ив.Ал.Родионов».****

Опубликовал И.А.Родионов, кроме «Нашего преступления», еще несколько книг: «Москва-матушка (Былина)» (СПб., 1911; 2-е изд., Берлин, 1921); «Любовь» (Берлин, изд-во «Град-Китеж», 1922); «Царство Сатаны» (Берлин, б.г.).

Еще известно о Родионове, что был он страстный антисемит и оставался им до последнего вздоха. Архиепископ Иоанн Сан-Францискский (он же – князь Д.Шаховской, он же – поэт Странник) в письме генералу П.Н.Краснову, предостерегая об опасностях юдофобства, рассказал о смерти писателя:

«Вот бедняк Ив.Ал.Родионов, пред кончиной своей, вздумал «перетолковывать» Апокалипсис, сообразно своим идеям; и – сын его, Гермоген, мне рассказывал, что нельзя передать, до чего УЖАСНА была кончина его отца. Буквально, словно какой-то невероятный ужас диавольский вздыбил Ивана Ал., после чего он упал бездыханным... Мы предупреждали Ив. Ал., что Слово Божие есть меч обоюдоострый...».*

С генералом П.Н.Красновым мы вступаем в самую волнующую область нашего повествования – Область Войска Донского. Дело в том, что генерал знаком был с Родионовым не понаслышке: еще в 1918 году Краснов поручил ему издавать газету Всевеликого Войска Донского «Донской Край». Чести этой Родионов удостоился как за «Наше преступление», так и за безупречное происхождение – был он донской казак и казачий есаул.**

Казак; антибольшевик, в самой гуще событий... Такому человеку только «Тихий Дон» и писать!

Беда, однако, в том, что Родионов сразу по следам событий обо всем этом и написал: повесть «Жертвы вечерние (не вымысел, а действительность)» (Берлин, 1922). Не напиши он этой повести, был бы кандидатом в авторы «Тихого Дона» не хуже других...

«Жертвы вечерние» – повествование о жертвах гражданской войны на Юге и о причинах войны. На всем протяжении книги главный герой, юный казачий офицер, в долгих беседах с возлюбленной обнажает тайные пружины творящихся безобразий – жиды и масоны... Это то, что касается идеологии. А вот – художественные особенности:

«Его (Чернецова – Б.-С.) легендарные победы окрылили надеждами всех тех, кто стоял на стороне порядка и государственности, кто ненавидел злую разрушительную силу, кто хотел спасения казачества, а через него и всей России. Все лучшие надежды и чаяния сосредоточились главным образом на одном Чернецове, он являлся всеми признанным антибольшевицким вождем...»

Это вам не «Тихий Дон»... Ох, не «Тихий Дон»!..

Что из всего этого следует? Ясно, что Родионов «Тихого Дона» не писал и написать не мог (в этом отношении он очень близок Шолохову)... Но самое главное – Горький! Из рассказа Шкапы можно сделать однозначный вывод: ни сам Горький, ни его ближайшее окружение имени подлинного автора романа не знали, хотя понимали (не могли не понять), что был он не Шолохов, а белогвардеец.

Воздушные пути

«Тихий Дон»!.. Как будто на одном «Тихом Доне» зиждется меркнущая слава Шолохова, – есть ведь еще «Поднятая целина»!..

Правда, злопыхатели нет-нет да и тявкнут, что, мол, «Поднятая целина» хуже «Тихого Дона». Что значит – хуже? Где доказательства?

Возьмем, хоть, первую книгу «Целины», главу, скажем 21-ю:

«По плану площадь весенней пахоты в Гремячем Логу должна была составить в этом году 472 гектара, из них 110 – целины. Под зябь осенью было вспахано – еще единоличным порядком – 643 гектара, озимого жита посеяно 210 га. Общую посевную площадь предполагалось разбить по хлебным и масличным культурам следующим порядком: пшеницы – 667 гектаров, жита – 210, ячменя – 108, овса – 50, проса – 65, кукурузы – 167, подсолнуха – 45, конопли – 13. Итого – 1325 га плюс 91 га отведенной под бахчи песчаной земли, простиравшейся на юг от Гремячего Лога до Ужачиной балки.

На расширенном производственном совещании, состоявшемся 12 февраля и собравшем более 40 человек колхозного актива, стоял вопрос о создании семенного фонда, о нормах выработки на полевых работах, о ремонте инвентаря к севу и о выделении из фуражных запасов брони на время весенних полевых работ.

По совету Якова Лукича, Давыдов предложил засыпать семенной пшеницы круглым числом по семи пудов на гектар, всего – 4669 пудов».

Да!.. И ведь это не просто подвернувшийся под руку отрывок – это один из трех образцов романа, которые Шолохов, гордясь собой, отобрал для публикации в «Правде». Чтоб все увидали, как он умеет!

Вот еще кусок, из той же 21-й главы, в том виде, как он 15 февраля 1932 года появился в «Правде» (№45, с.3):

«После долгих споров остановились на следующей суточной норме вспашки:

Твердой земли на плуг ..... 0,60 гектара

Мягкой земли на плуг ...... 0,75 гектара.

И по высеву для садилок:

11-рядной ............................ 3 1/4 гектара

13-рядной ............................ 4 гектара

17-рядной ............................ 4 3/4 гектара.

При общем наличии в Гремячем Логу 184 пар быков и 73 лошадей план весеннего сева не был напряженным. Об этом так и заявил Яков Лукич...»

Это что такое?! Что за жанр такой? Да ведь это – протокол! Ей Богу, – протокол. Общего собрания колхозного актива.

И главное, никаких сомнений в авторстве. Почему? А потому, что биографы раскопали самый ранний образец шолоховской прозы – об установлении величины посевов, каковая величина устанавливалась:

«путем агитации в одном случае, путем обмера – в другом и, наконец, путем того, что при даче показаний и опросе относительно посева местный хуторской пролетариат сопротивопоставлялся с более зажиточным классом посевщиков».

Это произведение хранится в Шахтинском филиале Госархива Ростовской области (фонд Р-760, ед. хр. 209, л.13 об.) и представляет собой обязательный реферат, который 16-летний Миша Шолохов писал, обучаясь в феврале–апреле 1922 года на курсах продинспекторов.*

Читая такое, испытываешь гордость за Шолохова, и через 10 лет не изменившего своей творческой манере. С другой, правда, стороны будит это чтение какое-то бешенство, когда тебя уверяют, что протокол, реферат и «Тихий Дон» выводила одна и та же рука.

Но вот Солженицын в третьем томе «Очерков литературной жизни», целых десять страниц посвятив разбору этой литературной завали и тому, как послушно исполнял Шолохов социальный заказ, неожиданно восклицает: «А пейзажи? ...такое нечасто и во всей русской литературе найдешь».**

Тут же и пример: «Под самой тучевой подошвой, кренясь, ловя распростертыми крылами воздушную струю, плыл на восток ворон. Бело вспыхнула молния... уронив горловой баритонистый клекот... сквозь оперенье его крыл со свистом и буреподобным гулом рвется воздух... сухим треском ударил гром...»

И не один такой пейзаж в «Поднятой целине». Нет – вот и «месяц золотой насечкой на сизо-стальной кольчуге неба», лиса мышкует, конь без всадника, могильный курган...

«Впрочем, – спохватывается Солженицын, – с этими пейзажами – такая странность. Замечаешь: а почему ж эта великолепная туча никак не связана ни с настроением главы? ни с окружающими событиями? как будто она и не намочила никого?.. Ее можно перенести на несколько глав раньше или позже – и так же будет стоять...»

Но ведь, замечает Солженицын, и все другие пейзажи – мороз или таяние – тоже «свободно переставляемы»!

Однако, как мы сейчас увидим,такая свобода передвижения дается не всем.

Вот, например, глава 34-я. Начинается она, как известно, с описания могильного кургана. Тут же подходит Макар Нагульнов. Его только что из партии исключили. Вот он и подумывает: а не застрелиться ли мне, в самом деле?! Классический образец прямой и обратной связи пейзажа и настроения.

Вглядимся, впрочем, в курган. При этом вглядимся в него не по книжному тексту и даже не по журнальной публикации* ... Рукопись, конечно, как водится, пропала, но тут такое чудо приключилось – отыскались 155 страниц наборной машинописи с шолоховской правкой. Вот к этой допечатной редакции** мы и обратимся:

«Сбочь дороги – могильный курган. На слизанной ветрами вершине его скорбно шуршат голые ветви прошлогодней полыни и донника, угрюмо никнут к земле бурые космы татарника, по скатам, от самой вершины до подошвы, стелются пучки желтого пушистого ковыля. Безрадостно-тусклые, выцветшие от солнца и непогоди, они простирают над древней выветрившейся почвой свои волокнистые былки, весною, среди ликующего цветения разнотравья, выглядят старчески уныло, отживше, и только под осень блещут и переливаются гордой изморозной белизной. И только лишь осенью кажется, что величаво приосанившийся курган караулит степь, одетый в серебряную чешуйчатую кольчугу.

Летом, вечерними зорями, на вершину его слетает из подоблачья степной беркут. Шумя крылами, он упадет на курган, неуклюже ступнет раза два и станет чистить погнутым клювом коричневый веер вытянутого крыла, покрытую ржавым пером хлупь, а потом дремотно застынет, откинув голову, устремив в вечно-синее небо янтарный, окольцованный черным ободком глаз. Неподвижный, изжелта-бурый, как камень-самородок, беркут отдыхает перед вечерней охотой и снова легко оторвется от земли, взлетит. До заката солнца еще не раз серая тень его царственных крыл перечеркнет степь.

Куда унесет его знобящий осенний ветер? В голубые предгорья Кавказа? В Муганскую степь ли? В Персию? В Афганистан?»

Тут что потрясает? Потрясает размах, в первую очередь – географический: Кавказ, Закавказье, Персия, Афганистан... Интересно, с чего это беркута понесло в такую даль? Нагульнов, к примеру, в тех краях отродясь не бывал. А бывал он на Дону, где родился и откуда ушел на германский фронт (см. гл.4), в 1920-м – под Каховкой и Бродами (см. гл.24), был ранен и контужен под Касторной (гл.4, 32), то есть служил, как можно догадаться, в Первой Конной; затем вернулся на Дон, провел коллективизацию и умер. Проще говоря, допустив связь беркута с Макаром Нагульновым, мы оказываемся свидетелями полнейшего авторского произвола.

Перестанем, поэтому, цепляться за Нагульнова и отправимся по указанному беркутом странному и загадочному маршруту.

Что может связать донскую степь с предгорьями Кавказа, Персией и Афганистаном?

Лишь одно – биография генерала Л.Г.Корнилова! Это он совершал бесстрашные разведки в Афганистане, первым исследовал соляные пустыни в Персии, сражался на Дону и погиб при штурме Екатеринодара, «в голубых предгорьях Кавказа». Труп Корнилова был вырыт красными из могилы, протащен по улицам Екатеринодара, зверски изуродован и сожжен на городской бойне. Прах генерала был растоптан и развеян по ветру.

«Куда унесет его знобящий осенний ветер?..»

Вдова Корнилова сказала тогда вдове атамана Каледина:

«Счастливая, у вас есть могила, а у меня и могилы нет...».*

Могильный курган в донской степи и должен стать символом вечной памяти о лишенном могилы великом человеке.

Правда, на нашей «розе ветров» вырос один лишний лепесток – Муганская степь! Она не только к Нагульнову, но и к Лавру Георгиевичу Корнилову никакого отношения не имеет... Но именно эта степь и может служить решающим доказательством.

Начнем с того, что ветру, пожелавшему доставить беркута из предгорий Кавказа в Муганскую степь, пришлось бы передуть через Большой Кавказский хребет – 3000 метров над уровнем моря. На такой высоте парят уже не степные беркуты, а горные орлы.

Но наше внимание останавливает «степь». Вот Федор Константинович Годунов-Чердынцев, герой набоковского «Дара», пытается представить себе возможную картину гибели отца:

«Долго ли отстреливался он, припас ли для себя последнюю пулю, взят ли был живым? Привели ли его в штабной салон-вагон какого-нибудь карательного отряда (...), приняв за белого шпиона (да и то сказать: с Лавром Корниловым однажды в молодости он объездил Степь Отчаяния, а впоследствии встречался с ним в Китае)?».**

В среде русских географов исследование Степи Отчаяния (Дашти-Наумед, на современных картах: Дашти-Наумид) – безжизненной соляной пустыни, раскинувшейся между 32-й и 33-й параллелями, считалось самым замечательным достижением Корнилова-путешественника. Следовательно, в непредвзятом повествовании о Л.Г.Корнилове (принадлежи оно Автору «Тихого Дона» или Набокову) вероятнее всего следовало бы ожидать упоминания именно об этой экспедиции.

Мало того – Степь Отчаяния идеально вписывается во внутреннюю географию текста – «В Муганскую степь ли? В Персию? В Афганистан?», поскольку находится как раз на границе Ирана и Афганистана.

Подготавливая 34-ю главу к печати, Шолохов сделал в этом месте мельчайшее добавление – вставил невинную частицу «ли»:

«В Муганскую степь ли? В Персию ли? В Афганистан?»

Цель правки очевидна: еще больше отдалить «степь» от Персии. Но, определив направление редактуры, мы можем сделать и шаг назад – в дошолоховское прошлое текста. Там «Персия» входит не в вялую цепочку однородных обстоятельств места, но служит пояснением к предшествующему наименованию и отделяется от «степи» не вопросительным знаком, а запятой:

«Куда унесет его знобящий осенний ветер? В голубые предгорья Кавказа? В Степь ли Отчаяния, в Персию? В Афганистан?»

* * *

А теперь последний вопрос: откуда взялся этот отрывок? Стилистически он весьма близок роману «Тихий Дон»; генерал Корнилов является одним из персонажей романа; по ряду деталей мы установили, что отрывок этот – поэтический реквием вождю Добровольческой армии...

Но в «Тихом Доне» смерть Корнилова не описывается! И тогда мы обращаем внимание на странную непоследовательность опубликованного текста романа.

Автор «Тихого Дона» завороженно следит за деятельностью генерала Корнилова в Ставке (кн.2, ч.4, гл.13), его поездкой на Московское совещание (гл.14), организацией и крушением корниловского «мятежа» (гл.16, 18), пребыванием Корнилова в Быховской тюрьме и бегством из тюрьмы (гл.20). Затем действие перебрасывается в Новочеркасск (ч.5, гл.3), – в Ростов, начало «Ледяного похода», совещание штаба Добровольческой армии, где Корнилов принимает решение идти на Кубань (гл.18) и... И все!

Евгения Листницкого, уходившего из Ростова с Добровольческой армией, мы встречаем уже в следующей – 3-й – книге, после «Ледяного похода», в Новочеркасске, с ампутированной рукой. Здесь же (гл.5) последнее и единственное упоминание о Корнилове – Листницкий вспоминает бой под Кореновской и крики ротного: «Не ложись! Орлята, вперед! Вперед – за дело Корнилова!».

Открытый нами «Реквием Корнилову» тематически на редкость удачно заполняет какую-то часть этого зияния. Однако тематическая близость еще не все. Истинно доказательными могут стать лишь внутренние связи нашего фрагмента с «корниловскими» сюжетами «Тихого Дона»? Связи эти должны быть особого свойства: если некоторая линия повествования завершается символическим текстом, то в предыдущем изложении должны содержаться ключи к раскрытию символов. Ну, что ж – вот они!

Ключ фабульный:

«Куда унесет его знобящий осенний ветер? В голубые предгорья Кавказа? В Степь ли Отчаяния, в Персию? В Афганистан?»

«Тихий Дон» (кн.2, ч.4, гл.16) –

«(...) Корнилов, задумчиво и хмуро улыбаясь, стал рассказывать:

– Сегодня я видел сон. Будто я – бригадный генерал одной из стрелковых дивизий, веду наступление в Карпатах. Вместе со штабом приезжаем на какую-то ферму. Встречает нас пожилой, нарядно одетый русин. Он потчует меня молоком и, снимая войлочную белую шляпу, говорит на чистейшем немецком языке: «Кушай, генерал! Это молоко необычайно целебного свойства». Я будто бы пью и не удивляюсь тому, что русин фамильярно хлопает меня по плечу. Потом мы шли в горах, и уж как будто бы не в Карпатах, а где-то в Афганистане, по какой-то козьей тропе... Да, вот именно козьей тропкой: камни и коричневый щебень сыпались из-под ног, а внизу за ущельем виднелся роскошный южный, облитый белым солнцем ландшафт...»

Ключ портретный:

«Неподвижный, изжелта-бурый, как камень-самородок, беркут отдыхает».

«Тихий Дон» (кн.2, ч.2, гл.14) –

(Евгений Листницкий вспоминает встречу Корнилова 14 августа 1917 года на Александровском вокзале в Москве):

«Какое лицо! Как высеченное из самородного камня – ничего лишнего, обыденного...»

Рассказ о гибели Лавра Георгиевича Корнилова – это только часть того, что было украдено у читателей «Тихого Дона». Но что говорить о куске текста, когда украдено даже имя Автора?!!

Черное солнце

«Теперь ему незачем было торопиться. Все было кончено.

В дымной мгле суховея вставало над яром солнце. Лучи его серебрили густую седину на непокрытой голове Григория, скользили по бледному и страшному в своей неподвижности лицу. Словно пробудившись от тяжкого сна, он поднял голову и увидел над собой черное небо и ослепительно сияющий черный диск солнца».

...Конец предпоследней главы «Тихого Дона» (ч.8, гл.17) принято относить к наиболее сильным местам романа. Именно поэтому К.Прийма, один из самых преданных исследователей жизни и творчества Шолохова, с волнением спрашивал великого писателя:

« – Михаил Александрович, пожалуйста, скажите, как вы нашли образ черного солнца?»

Будь Прийма читателем не одного лишь «Тихого Дона», он наверняка сформулировал бы свой вопрос иначе: не как, а где? Потому что уже за два года до выхода романа – в 1926 году – Григорий Ширман, поэт по призванию и врач-гинеколог по профессии, сокрушенно жаловался:

И солнце черное не ново,

И роза черная давно

Впервые сказано, и снова

Поэтами повторено

О как найти эпитет редкий!

Все разобрали мастера.

Остались нам одни объедки

От их пытливого пера.

И действительно, к 1926 году образ «черного солнца» (наряду с блоковской [если не Чарской – «Княжна Джаваха», лет за десять до Блока] «черной розой») мог почитаться достаточно избитым. Одним из первых, еще в 1904 году, воспользовался им Максимилиан Волошин при описании мастерской Одилона Рэдона:

«В мастерской Рэдона висит гравюра Дюрера: Женщина безнадежно и устало опустила голову; шелк платья безнадежно и устало шелестит по каменным плитам. /.../ Сломанные математические инструменты лежат в беспорядке. Серая радуга... звезда со снопом лучей и через небо длинная лента, на которой написано: Melancolia. На высотах познания одиноко и холодно... /.../ В этом мире солнце перестало быть источником света... /.../ Только одно солнце иногда восходит в этом мире – это Черное солнце отчаяния – Le Soleil noir de la Melancolie».

«Черное солнце» Альбрехта Дюрера является, по-видимому, основным источником аналогичного образа в поэзии Жерара де Нерваля (1808–1855). Стихам Нерваля суждено было сыграть неожиданную и значительную роль в истории русской поэзии, и в первую очередь – поэзии акмеистической. В посмертно опубликованной статье Иннокентия Анненского «Что такое поэзия?» («Аполлон», 1911, №6) Жерару де Нервалю выпала честь служить одним из воплощений «идеального поэта». Для акмеистов Анненский был высшим поэтическим авторитетом, и пройти мимо указаний мэтра они не собирались. Кроме того, год спустя, П.П.Муратов ввел Нерваля в круг актуального чтения (Ж. де Нерваль. «Сильвия. Октавия. Изида. Аврелия». Пер. с франц., ред. и вступ. статья П.П.Муратова. [М.], 1912). В том же 1912 году был опубликован (в рецензии Л.Кацмана на указанную книгу Нерваля – «Новый журнал для всех», 1912, №11) и первый русский перевод стихотворения «Отверженный» («El Desdichado»):

Я сумрачный вдовец, чья жизнь во мраке тонет,

Я – принц немых руин и каменных пустот.

Мертва моя звезда, и голос лютый стонет –

Он солнце черное Тоски в себе несет.

(Опечатка: вместо «лютый» следует читать «лютни»)

«Отверженному» обязана своим появлением целая гроздь «черных солнц» в мандельштамовских стихах 1916–1920 годов:

У ворот Ерусалима

Солнце черное взошло...

Я проснулся в колыбели

Черным солнцем осиян.

[1916]

И для матери влюбленной

Солнце черное взойдет...

[1916]

Это солнце ночное хоронит

Возбужденная картами чернь...

[1918?]

И т.д.

Образ «черного солнца» мы находим еще у ряда авторов 1910-х годов – от Вячеслава Иванова:

Мы, пчелы черных солнц, несли скупые соты,

Желчь луга – омел и полынь...

(«Cor ardens», I. 1911) –

до А.Н.Вознесенского – автора книги «Черное солнце (Рассказы бродяги)». [М., 1913].

Окажись «Тихий Дон» безымянной рукописью, мы бы ее так и датировали – 1912–1920...

Но роман выпущен под именем Михаила Шолохова, а последние главы «Тихого Дона» появились и вовсе в начале 1940 года...

Как быть в этом случае? Где искать корни черного солнца?

Ответов по крайней мере два.

Во-первых, Леонид Леонов, чей роман «Скутаревский» печатался в тех же номерах «Нового мира», что и первая книга «Поднятой целины». В шестой главе «Скутаревского» мы можем прочесть следующие стихи:

...женщины наши гаснут,

ботинки наши изношены,

поэты наши расстреляны,

знамена истлели...

Стройтесь, батальоны мертвых,

играй поход, барабанщик...

Здравствуй, черное солнце

полуденной стороны!

Это – 1932 год. Но Шолохов сотрудничал и в других изданиях, например в «Литературной газете». И там тоже ему было не уйти от навязчивого образа.

Виктор Титов, «Баллада». Посвящена памяти семи телефонистов, «сожженных в ревкоме горным стервятником Ибрагимом-Мулла-Исса-Рахман-Датхо в кишлаке Янги-Базар, где стоял пост технической связи». Вот начало этой баллады:

Черное солнце трепещет

Раненою лисицей,

Гуляет Датхо лукавый,

Под ним жеребец лоснится.

Гуляет басмач лукавый,

Славит безглазый ветер...

Стихотворение было опубликовано в «Литературке» к Дню Рабоче-Крестьянской Красной Армии, 23 февраля 1933 года.

Так что возможностей ознакомиться с образом траурного солнца дано было Шолохову предостаточно и в 30-е годы.

А вот его разговор с К.Приймой:

« – Михаил Александрович, пожалуйста, скажите, как вы нашли образ черного солнца?»

Вот оно! Вот оно!! Слушайте!

«Шолохов, подымив сигаретой, ответил, что в образе черного солнца он не видит ничего особенного... Но, когда он писал эти страницы, он представил себя на месте Григория.

– Поверьте, – сказал Шолохов, – до сих пор помню, что тогда даже у меня потемнело в глазах...»

Бедный Михаил Александрович! Ну что вы к нему привязались?! Ну откуда ему знать, как попало в роман это несчастное черное солнце?.. Это же мука мученическая – всю жизнь держать ответ за другого...



 © Филологический факультет МГУ им. М.В.Ломоносова, 2006 
© Кафедра русского языка филологического факультета МГУ, 2006 
© Лаборатория общей и компьютерной лекскологии и лексикографии, 2006