электронная почта:

пароль:


А. И. Журавлёва. «СЕМИНАР БЫЛ УЖЕ ЛЕГЕНДАРНЫМ»

А. И. Журавлёва

СЕМИНАР БЫЛ УЖЕ ЛЕГЕНДАРНЫМ

Самое главное, что осталось в памяти, — это семинар. Как-то так получилось, что он заменил нам все другие студенческие контакты, и до сих пор мои университетские друзья (кроме Тони Музыкантовой, она стала нашим домашним человеком) — это друзья семинарские, с разных курсов. Группа была нашей средой главным образом на первом курсе, потом уже гораздо меньше. На курсе я, по своей застенчивости, мало с кем была по-настоящему знакома — только здоровалась. Так что и воспоминания мои не могут быть специально «курсовыми». А вот про семинар я просто не могу не сказать несколько слов — про Владимира Николаевича Турбина, про наши занятия и про наши путешествия. В своих воспоминаниях В. А. Недзвецкий довольно небрежно говорит о семинаре Турбина, в который будто бы шли главным образом девочки, поголовно в него влюбленные. Это взгляд со стороны, да простит меня Валентин Александрович, довольно поверхностный. Ну, во-первых, что касается соотношения «мальчики — девочки», то оно у нас было даже более гармоничное, чем на нашем «женском» факультете в целом. А влюблены мы в руководителя действительно были все поголовно — девочки и мальчики, и притом хором — совсем как бывало это в школе, когда в яркого учителя тоже влюблялись всем классом, нисколько не страдая от такого коллективизма.

Семинар был уже легендарным, хотя к моменту моего в него поступления он существовал всего третий год. Насколько я помню, мы с Леной Жуковской о нем услышали от своих однокурсниц Жени Пикман и Тани Александровой, а те — от своих старших сестер. Лермонтов был любимый поэт моих воспитателей — дяди, мамы и дедушки, а до того — моей бабушки, которая умерла в 28 лет, когда маме было 4 месяца, а дяде 2 года. Большой ярко-голубой бабушкин однотомник Лермонтова мы возили с собой в эвакуацию. Других книг (кроме, конечно, дедушкиного Евангелия) у нас с собой, насколько я помню, конечно, не было. Дома мой выбор поддержали, а дядя (он был профессор-физик, но не в университете) заметил мне, что в университете надо выбирать для спецсеминара прежде всего руководителя. А тут так счастливо совпало, что и тема была интересная.

У меня было твердое впечатление, что тогда и еще много лет после того, как я окончила университет, семинар для Владимира Николаевича был самым важным делом, он уделял нам бесконечно много времени и внимания. Он был человеком с живым и постоянным интересом к разным сторонам современной культурной жизни и, знакомясь с интересными ему людьми и увидев интересный фильм, — непременно тащил с собой и семинаристов, не обязательно всех на всё, но без своих ребят, похоже, нигде не появлялся. Часто это были и просто встречи с интересными людьми самого разного круга. Не все его тогдашние увлечения я, например, теперь разделяю, — но всё равно, независимо от качества его увлечений, очень важен был сам факт их наличия и то, что ему нужны были ученики как собеседники. Может быть, благодаря этому мы в семинаре чувствовали и литературу, и филологическую традицию как что-то живое и длящееся, где прошлое (уже классика) не отделено непереходимой границей от настоящего.

Наши университетские годы были временем реабилитации репрессированных. Да, очень скоро, после венгерских событий, прошла волна уже хрущевских посадок — трагичная для университета, очень значимая для страны, потому что партия показала «зубы», но по масштабам несопоставимая с большим террором предшествующих лет. Но тут прошла трещинка между теми, кто верил в возможность обновления социализма (их большинство), и теми, кто постепенно осознавал, что это непоправимо. Таких тогда было мало, мои впечатления от этих ранних диссидентов не университетские (такие тогда были и на нашем курсе, о чем я узнала из воспоминаний, включенных в эту книгу). В семинаре политические темы не обсуждались, зато академическая «реабилитация» имен, идей, исследовательских направлений, безусловно, происходила. В литературоведении, например, «реабилитировался» романтизм, и формула «от романтизма к реализму» перестала восприниматься как «от идеалистических заблуждений романтиков к стихийному материализму реалистов». Тем не менее споры на ежегодных всесоюзных Лермонтовских конференциях (а у истоков их стояли мануйловский семинар в ЛГУ и турбинский в МГУ, а потому особенностью этих конференций было равноправное участие студентов и их учителей) были жаркими, и ставшая потом общим местом мысль о плодотворности философских исканий 1830-х годов, которую увлеченно отстаивали москвичи, находила жестких оппонентов, вплоть до писания доносов на Турбина. Так, из Пензы сообщали нашему завкафедрой А. Н. Соколову, что Турбин «развращает» студентов, пропагандируя идеализм. Александр Николаевич не дал хода письму, ограничившись частной беседой с Турбиным и призвав его быть осторожней. Скандалом закончилось в Киеве обсуждение доклада Серёжи Александрова о «Думе» и «Философическом письме» Чаадаева, на него набросились с «патриотических» позиций, не знаю, дошло ли дело до писем на факультет (а спросить теперь об этом — увы! — некого).

Конференции проходили в разных городах Союза, и семинар отправлялся туда в полном составе (не только докладчики) в университетском автобусе и с «заездами». Например, с Ленинградской конференции по пути домой однажды завернули в Ригу, Таллин и Вильнюс. В этих поездках не только веселились в преддверии подступающей летней сессии (обычно это было в конце мая), но и говорили о филологии, читали стихи, знакомились с интересными, не похожими на нас людьми. Я, например, впервые услышала самиздатские тогда воронежские стихи Мандельштама во время прогулок по Вильнюсу от Томаса Венцловы (впоследствии известного литовского поэта-нонконформиста).

Еще семинар был важен для нас тем, что он был зоной умственной свободы, а Владимир Николаевич как никто умел освобождать наши головы и языки от штампов советского литературоведения 50-х годов. Именно в семинаре мы познакомились с блистательным литературоведением 20-х годов, с «Архаистами и новаторами» Тынянова, с формальной школой, а потом и с критическим анализом некоторых ее идей в книге «Формальный метод в литературоведении. Критическое введение в социологическую поэтику». Только позже, уже в мои послеуниверситетские годы (а семинар для многих из нас не кончался и с окончанием университета) Владимир Николаевич взял некоторых из нас в Саранск, к Бахтину.

Самое важное, ценное, что дал нам университет именно через семинар, — это понимание того, что основанием долгой дружбы могут быть общие умственные интересы. И хотя потом интеллектуальные пути многих из нас разошлись, иногда даже конфликтно, — все равно, «на всех московских (читай: турбинских) есть особый отпечаток»; совсем не всегда это «методология» в собственном смысле, но это — живое отношение к классике. Вот те несколько слов, которые хотелось сказать о Лермонтовском семинаре в дополнение к замечательно ярким воспоминаниям о нем Лены Жуковской. И еще одно дополнение: инициатором издания «Ап. Григорьев. Эстетика и критика» и его редактором был Серёжа Александров, работавший тогда в издательстве «Искусство».

Я имела возможность просмотреть рукописи участников этого сборника и с грустью вижу, сколько яркого и интересного прошло мимо меня из-за моей замкнутости и застенчивости. Но семинар восполнил мое одиночество с лихвой. Спасибо ему и всем семинаристам за это!


1950–1955 гг.


1953–1958 гг.


1955–1960 гг.


© Филологический факультет МГУ им. М. В. Ломоносова, 2007